Серьезен, мне думается, и другой факт. В декабре 1836 года граф В. Соллогуб перед отъездом из Петербурга зашел проститься с д'Аршиаком, который «показал ему несколько печатных бланков с разными шутовскими дипломами на разные нелепые звания». В «Воспоминаниях» Соллогуб писал, что «венское общество целую зиму забавлялось рассылкой подобных мистификаций. Тут находился тоже печатный образец диплома, посланного Пушкину. Таким образом, гнусный шутник, причинивший ему смерть, не выдумал даже своей шутки, а получил образец от какого-то члена дипломатического корпуса и списал».
Д'Аршиак — не только будущий секундант Дантеса на дуэли, он один из самых близких людей к этой группе гвардейского офицерства, к самому Трубецкому, Бетанкуру, Барятинскому и другим.
Как и Бетанкур, д'Аршиак — шафер на свадьбе Дантеса. О нем неоднократно пишет Идалия Полетика Дантесу и Екатерине в Париж.
Обращение «типового дипломата» в этой среде, в руках нескольких «ультрафешенеблей», тем более — кавалергардов, — факт достаточно выразительный.
Чем громаднее ложь — тем она была желаннее. Ложь частично выдумывалась и раздувалась для забавы императрицы, ложь развлекала царя.
«А так как люди всегда люди, — писал Николай I сестре Марии Павловне 4 февраля 1837 года после гибели Пушкина, — то болтали много вздору, а я слушал, полезное занятие для тех, кто это умеет делать».
Но не меньше, чем ложь, развлекали «фешенеблей» и «красных» неистовство Пушкина, его «бешенство», его ранимость и незащищенность, а главное — его беспомощность перед злом.
«Наикраснейший» — активнейший участник этих пересудов, именно его вызывает к себе императрица, видимо надеясь получить дополнительные и наиболее достоверные подробности.
4 февраля 1837 года Александра Федоровна сообщает Бобринской в письме:
«Итак, длинный разговор с Бархатом по поводу Жоржа. Я хотела бы уже знать, что они уехали, отец и сын».
Известно, что 1 февраля В. А. Жуковский получил анонимное письмо, в котором автор требовал не только высылки Геккерна из России, но и строгого наказания убийце.
Жуковский рассказывает о письме императрице, она — императору. Бенкендорф запрашивает у Жуковского и письмо и подробности о нем.
Возможно, и императрица говорит об этом анонимном письме, когда пишет Бобринской: «Я знаю теперь все анонимное письмо, подлое и вместе с тем отчасти верное», однако можно предположить, что разговор с Бархатом был шире, Александру Федоровну интересовали иные подробности, не для того же явился во дворец Бархат, чтобы ему сообщать о малоинтересном анонимном письме. Конечно же, «наикраснейший» явился во дворец со своими новостями, столь желанными императрице.
Кроме того, нет оснований предполагать, что анонимное письмо от 1 февраля имело какое-то новое содержание, несло неизвестную ранее информацию о дуэли. Если же его смысл был только в требовании изгнать из России Геккерна, а Дантеса строго наказать за убийство, то об этом уже всюду говорилось, и не анонимно.
Куда сильнее была реакция всего Петербурга на стихотворение М. Ю. Лермонтова «Смерть поэта». Первые пятьдесят шесть строк, широко известные к тому же 1 февраля, были встречены Николаем I и Бенкендорфом вполне спокойно, — раздражение наступило только через две недели, когда появились прибавленные шестнадцать гневных строк.
Нет, не случайно вызывался Бархат покровительницей — информация «из первых рук» была очень необходима.
Правнук Ж. Дантеса — Клод де Геккерн, характеризуя собственный архив, сохранившийся в Сульце и в Париже, так писал мне:
«Жорж был дружен с кавалергардами. У меня есть письма от них и от самого Трубецкого, который оказался злобным стервецом и завидовал успеху моего прадеда, и даже написал о нем оскорбительное суждение…»
Судьба Пушкина занимала Трубецкого всю жизнь. Отголоски россказней «наикраснейшего», «красного в высшей степени» возникали неоднократно.
В октябре 1836 года высшее петербургское общество начинало съезжаться с дач.
16 октября вернулись Барятинские, ближайшие друзья Трубецкого и Дантеса.
Юная княжна Барятинская, которой неуклюжий Трубецкой в январе 1837 года наступил на «китайскую ножку», в эти дни недомогала.
«Я лежала в первые дни после нашего приезда, — записала она в дневнике 23 октября, — все приходили в мою комнату. Было уже несколько молодых людей, приходивших утром, а мы всего неделя как здесь… Лили Толстой[35] рассказывал, что госпожа Соловово[36] спросила его: „Ну как, устраивается ли свадьба Вашей кузины?“ Лили изумленно спросил: „С кем?“ — „С Геккерном“. Вот мысль, никогда не приходившая мне в голову, так как я чувствовала бы себя несчастнейшим существом, если бы должна была выйти за него замуж. Он меня забавляет, вот и все. Она говорит: „Но теперь поздно, он был бы в отчаянии, если бы ему отказали“. Я знаю, что это не так, так как я ему ничуть не подхожу. <…> И maman узнала через Тр[убецкого], что его отвергла госпожа Пушкина. Может, потому он и хочет жениться. С досады! Я поблагодарю его, если он осмелится мне это предложить».
Трубецкой всюду. Он добывает, а то и создает новости, понимая, что именно такого рода коммеражи особенно интересны Александре Федоровне. Пушкин и его жена — мишени Трубецкого; незащищенность поэта веселит и притягивает князя и его друзей.
Запись Марии Барятинской — документ удивительный! — сделана за неделю до получения анонимного письма.
23 ноября, через месяц, императрица написала Бобринской:
«Со вчерашнего дня для меня все стало ясно с женитьбой Дантеса, но это секрет».
Известно, что царь принимал Пушкина 23 ноября после четырех часов пополудни. Императрица говорит о дне вчерашнем, то есть о 22 ноября.
Не стану повторять хода рассуждений некоторых исследователей, они считают, что записка императрицы — отклик на разговор Жуковского с государем. Правда, в камер-фурьерском журнале об этой встрече ничего не записано, но комментаторы допускают, что разговор мог быть неофициальным, в кулуарах.
Не следует буквально принимать уверения Александры Федоровны в том, что ей «со вчерашнего дня ясно…». Речь идет скорее всего об очередном слухе, о новой сплетне, идущей или от самого Дантеса, или от его ближайших друзей, и в первую очередь — от Александра Трубецкого.
Именно в эти дни высший свет наводнен такого рода слухами и сплетнями.
Записка императрицы от 23 ноября будто бы получает свое естественное продолжение в подробном письме Бобринской к мужу, написанном 25 ноября: