ВОКРУГ ДУЭЛИ
Документальная повесть
…Когда я открываю пожелтевшие страницы своих дневников или отыскиваю тетради, на листах которых стоят архивные номера, а ниже — выписки из документов, то невольно думаю, что работа моя затянулась на годы и годы, многое личное переплелось в ней.
Сколько же лет назад я поразился первому факту? Двадцать? Двадцать пять? Пожалуй, не меньше.
Конечно, Пушкин был всегда, с раннего детства. Сначала, как у всех, в сказках. Пряли под окном три девицы, старик ловил неводом рыбу, жил поп — толоконный лоб. Что касается «сватьи бабы Бабарихи», то это было нечто особенное, вроде бабы Яги, один ряд.
И все же главным оставалось солнечное ощущение, шедшее от его стихов, «чистый цвет». Море, у которого жили старик со старухой, могло быть только ярко-синим, и из этой синевы выплывала золотая рыбка. Полутонов не было. Рисовать море можно было одним карандашом. Позднее, когда настоящее море встретило меня серой мутью, я все же сохранял для него синий карандаш собственного детства.
Были и другие встречи с Пушкиным, с его поэзией. Но особо запомнилось тоже давнее, студенческое, встреча с ним, с живым.
Необычайно нервный, с вибрирующим, высоким, словно бы ввинчивающимся в душу голосом, тот Пушкин мгновенно овладевал зрительным залом. Это было театральное событие, зрительский шок.
Первая секунда: не он!
Невысокое стремительное существо, мечущийся человек в камер-юнкерском мундире, рыжие бакенбарды, черные вьющиеся волосы, то хохочущий, то едва сдерживающий слезы, но всегда наступающий: реплика — выпад, шаг — укол, ответ — удар, наотмашь, наповал, навсегда.
Он, он! И уже не отвлекают меня рыжие бакенбарды, все ладно и гармонично, все гениально в нем.
Через несколько лет я увидел в Москве, в музее портрет юного Пушкина, бесценный дар артисту Якуту от потрясенного зрителя.
Какую же благодарность должен был испытать человек, чтобы снять со стены семейную реликвию?! И отдать не в хранилище, не в мемориальную квартиру, а частному лицу, артисту. Это уже позднее от Якута — в музей.
Театральное оцепенение длилось и длилось. И в трамвае, и дома все еще звучал крик умирающего Пушкина:
— Выше!.. Выше!..
И измученное лицо вставало в глазах. И желание подняться — напряжение ослабевшей руки. И слезы Жуковского.
Как же у Цветаевой? «Этой пулей нас всех в живот ранило».
И все же многое в той дуэльной истории было неясным. Хотелось разобраться, связать несвязанное…
Да, оставалась поэзия, проза, драматургия, статьи, но рядом, как упрек, такая короткая жизнь — тридцать семь лет! Сколько планов не осуществилось! Несчастная страна, бедный Пушкин!
В середине шестидесятых я попытался написать рассказ о последних днях Пушкина. Читал номера «Русского архива», выписывал в Публичной библиотеке редкие непереиздававшиеся книги…
Встречались необъяснимые факты. Вернее, объясненные неубедительно. Вопрос, поставленный чуть иначе, легко обнаруживал несостоятельность толкований.
Толчком к поиску, первым серьезным шагом оказались для меня страницы из непереведенной книги французского академика и писателя Анри Труайя «Пушкин».
В сороковые годы нынешнего столетия Труайя работал в архиве Дантесов, ему было позволено сделать выписки из нескольких писем ближайшего друга Жоржа, светской красавицы Идалии Полетики.
Но не только! Труайя получил разрешение опубликовать два неизвестных ранее письма Дантеса к Геккерну, уехавшему в середине 1835-го из Петербурга в Париж почти на год.
Дантес признавался Геккерну в том, что не только полюбил некую (имя зашифровано!) замужнюю красавицу, но и попытался склонить ее к измене.
Публикация Труайя произвела впечатление разорвавшейся бомбы — внешне признаки «дамы» сходились с образом Натальи Николаевны.
И русская эмиграция, и отечественные пушкинисты с горечью констатировали этот факт.
«Пушкин стал ясен теперь, — писала Нина Берберова, — после опубликования геккерновского архива стало ясно наконец, что Наталья Николаевна не любила его, а любила Дантеса. На „пламени“, „разделенном поневоле“, Пушкин строил свою жизнь, не подозревая, что такой „пламень“ не есть истинный пламень и что в его время уже не может быть верности только потому, что женщина кому-то „отдана“.
Пушкин кончил свою жизнь из-за женщины, не понимая, что такое женщина! А уж он ли не знал ее! Так Татьяна Ларина жестоко отомстила ему!»
Более ста лет прошло со смерти Пушкина, а Н. Берберова восклицает: «…стало известно наконец». Отчего же «наконец»? Что было известно до письма Дантеса? Слухи, сплетни, рассуждения, разговоры, «шепот» светской толпы, а факты?.. Все ли так однозначно?
А вдруг не Н. Берберова окажется права, обвиняя Пушкина в непонимании женской души, а прав все-таки Пушкин в потрясающей, рыцарской уверенности в чистоте жены?!
Как хочется, чтобы правым оказался Пушкин!..
Случай, господин Случай привел в мой дом респектабельного господина, вице-президента крупной французской фирмы.
Господин, как выяснилось, мог все. Нет, он не сразу сообразил, кто же такой академик и писатель Анри Труайя, но, поняв, задумался.
— Труайя?!. О, это очень трудно… Впрочем, у фирмы в парламенте есть друзья, кажется, они смогут… Вы напишите.
И я написал Труайя.
Я спрашивал, не сохранилось ли у него копии полных писем Идалии Полетики, мне хотелось посмотреть тексты.
Вице-президент выполнил просьбу. Через месяц я получил от Труайя любезное письмо, он сожалел, что не может удовлетворить моей просьбы, сорок лет назад он возвратил все документы владельцам.
«Старый барон де Геккерн, — писал Труайя, — с которым я имел дело, умер. Но жив его сын, молодой барон, он, вероятно, мог бы помочь».
В письме сообщался адрес Дантесов-Геккернов, что означало рекомендацию в семью.
Я написал письмо, — имя Труайя совершало чудо! — правнук Жоржа — Клод де Геккерн д'Антес интересовался целью моих разысканий.
Как это ни странно, меня интересовала любовь, да, да, не дуэль, это было уже привычно для семьи Дантесов, а нечто иное: любовь Полетики и Жоржа, даже в отрывках из писем, опубликованных Труайя, как мне показалось, читалось не совсем обычное расположение этих людей друг к другу.
Клод ответил утвердительно. Да, письма, которые и поныне существовали в его архиве, бесспорно подтверждают любовь Полетики и Дантеса.
«Впрочем, — с французской широтой понимания вопроса утверждал Клод, — разве не могло быть, что мой прадед любил сразу трех женщин: Идалию Полетику, Екатерину Гончарову и Натали Пушкину? Если вы сомневаетесь в такой возможности настоящего мужчины, я очень этому удивлюсь».