— Складно, — похвалила Антошша. — От души написано. Чье это?
— Товарищ сочинил.
— Хорошие у вас товарищи, Василий Федорович, — искренно позавидовала она. — Я всегда хотела таких товарищей. Чтобы знали много. Чтобы умели много. Чтобы жить не за так…
Вскоре Антонина продрогла. Заметив это, Петр увел ее от Невы. На Вознесенском проспекте они спустились в чайную.
— Как прикажете подать? — подлетел к ним расторопный мальчишка со смазанными волосами. — С миндальным молоком, изюмом, леденцами, клюквенным морсом, смородиновым желе, рябиновой пастилой, лимоном, вишневым соком, киевским вареньем…
— Постой, постой, любезный, — остановил его Петр. — Нам желательно получить чай — покрепче и погорячей. А что касается добавок, то сам прикинь… — и он выгреб на край стола оставшиеся в кармане монеты. — На эти вот сокровища.
— Стало быть, с постным сахаром и мятными пряниками, — не удивившись, решил прислужннк и убежал к следующему столу.
— С миндальным молоком выпьем как-нибудь в другой раз, — виновато улыбнулся Петр. — Правда?
— М-гу, — отвела в сторону заблестевшие глаза Антонина.
— Что с тобой? — обеспокоился Петр.
— Следующего раза… может не быть. Уезжаю я…
— Куда? — растерянно замер он.
— К родным. Они у меня опять в Родионовой. Пишут: мамка утопла… А за малыми присмотр нужен. А я и с бумагопрядильня уже уволилась. Зашла к дяде проститься… А тут вы…
— Чего ж сразу не сказала? — Петр стиснул ее небольшие шершавые руки с подушечками мозолей на круглых ладонях.
— Вы бы сочувствие сделали и ушли. А мне не хотелось… Боже мой, ровно туман в голове… Забылась совсем. Нехорошо это, Василий Федорович, ой нехорошо…
— Петр Кузьмич я, — поправил оп. — Нет, просто — Петрусь.
— Петрусь, — она уткнулась лбом в их сплетенные руки, замерла так, зашептала: — Что же теперь будет, Петрусь?
— А то и будет! Езжай, раз надо. Адрес только оставь. И я тебе свой дам. Жизнь на этом не кончается, Антося. И не думай.
У столичного города всегда есть что праздновать. То поют колокола церквей, созывая на крестный ход богомольных жителей, то гремят трубы, сопровождая марш парадных рот, то палят суворовские пушки у бутафории Чертова моста, то открываются гулянья на Царицыном лугу — с фейерверками, балаганами, арлекинадами, электрическими балетами. Кажется, что обывательский Петербург никогда не отдыхает — ни от веселья, ни от обжорства.
В любой лавке можно купить календарь государя и его двора. Тут же продаются пасхалии — таблицы, по которым легко отыскать время подвижных церковных праздников, и прежде всего пасхи. В этом году пасха пришлась на второе апреля. Опять занятие — красить яйца, христосоваться, катать специальным образом, играя. Не зря говорят: дорого яичко ко великодню, на нем белый свет стоит.
Пользуясь праздником, очередное собрание группы решили провести у Сильвина, в Царском Селе.
Михаил снимал мансарду в доме номер одиннадцать по Кошошенной улице. Впрочем, мансардой это жилище не назовешь — чердак. Самый настоящий. Со скошенным потолком и оконцем в нем, с внешним лестничным ходом. Но Михаилу он нравился — за отъединенность, за смолистый запах переборок, за то, что отсюда виден дом, в котором гнездилось большое семейство Гарина-Михайловского. II еще, в мансарде было тепло, потому как сложенная в главной комнате во всю высоту печь даже в сильные морозы согревала пол.
К приходу Петра за праздничным столом уже сидели Ульянов, Крупская, Старков и Якубова. Они что-то чертили на листках. Хозяин мансарды расхаживал возле. Широкое, скуластое лицо его с твердыми приятными чертами оыло значительно, над высоким лбом — задорный ежик волос. Новый коломянковый пиджак распахнут так, что видна белая косоворотка с вышивкой. Но не это бросалось в глаза в первую очередь, а… босые ноги с мелконькими пальцами.
— Доброго здоровья, — негромко поприветствовал Сильвина Петр и озабоченно поинтересовался — Не жмет ли обувка? С чьей йоги? Уж не с графской ли?
Шутка Петра не осталась незамеченной. Все с интересом воззрились на него и Сильвина.
— Ну и глупо, — насупился Михаил. — Ты лучше подумай: зачем держать ноги в тесноте, когда пол такой теплый? Проверил бы, а потом смеялся.
— А пожалуйста! — вместе с носками стащил набухшие башмаки Петр. — Аки на солнечном пригорке!
Тогда, удивив всех, скинула ходочки Аполлинария Александровна. И пошло н поехало. Скоро в мансарде ьсе ходили без обуви. Ульянова пробовали урезонить:
— Полно, Владимир Ильич, разве можно так вести себя после воспаления легких?
— Хороша логика! — возмущался он. — Всем можно, а мне нельзя? Нет уж, увольте, не дамся! И потом, чем хуже состояние моего здоровья, тем лучше для всех нас.
— Это еще почему?
— Очень просто. Я получил разрешение выехать в Швейцарию. Здоровым марксистам путь туда заказан, во всяком случае после изгнания из Казанского университета меня за границу не пустили. А теперь — извольте. И паспорт уже выдали.
— Вот здорово! — воскликнул Сильвин. — Что же вы молчали?
— До выезда еще несколько недель, Михаил Александрович. Не сглазить бы.
— Значит, вы скоро увидите Плеханова, будете говорить о совместном издании литературы, обо всех нас…Как-то даже не верится! Чудно, право… Еще ведь и трех месяцев не прошло, как состоялся первый разговор… среди иас… — Потом с Москвой, Киевом, Вильной… Быстро, говорю, честное слово!
— Да уж некогда примериваться. Учиться будем в движении.
На чердаке появился Малченко. Спросил:
— Что за маскарад? Или вы ради пасхи разулись?
— Нет, Александр Леонтьевич, — откликнулся Старков. — Опрощаемся. Подражаем известным образцам. Хочешь — присоединяйся.
— А кто за главного?
— Наверное, Надежда Константиновна. В этом отношении она у нас — первый знаток.
Имя Льва Николаевича Толстого произнесено не было, но все поняли, что под «известными образцами» следует понимать именно его. Поняли и то, почему прозвучало имя Крупской: в юности Толстой был для нее не только лнтературным, но и духовным кумиром. Когда Надежда Константиновна кончала гимназию, как раз вышел тринадцатый том его сочинений, а в нем статья «О труде и роскоши». С яростной силой бичевал великий писатель государственный порядок, при котором одни надрываются от непосильной работы, а другие лопаются от сытости и безделия. Толстой звал к физическому труду и самоусовершенствованию. И Крупская решила навсегда отказаться от пользования чужим трудом, быть терпеливой с людьми, упорной в занятиях, научиться всякой, в том числе крестьянской, работе. Еще она написала Льву Николаевичу письмо, в котором просила дать для переложения на доступный начинающим учебу язык какое-нибудь произведение. И получила ответ.