Я был прикомандирован к …ному батальону полка, которым в то время командовал подполковник Ч. С. Коллисон. Вновь позволю себе процитировать «Таймс» — не потому, чтобы мне нравится цитировать себя самого, а потому что еще противнее перефразировать то, что я уже когда-то написал.
«Все, кто служил под командованием полковника Коллинса в …ном батальоне Королевского Йоркширского полка с глубокой скорбью узнали о его смерти, а те, кто имел честь быть ему другом, даже самый скромный субалтерн, несомненно, считают необходимым отдать дань его памяти. Особенно повезло одному субалтерну-связисту, который в силу своей специальности был приписан к столовой командного состава и таким образом смог войти в число вышеупомянутых друзей. Для молодого человека литературной профессии, убежденного антимилитариста, ненавидящего армию и все с нею связанное, знакомство с командиром стало настоящим откровением. Подтянутый, щеголеватый, идеальный полковник из книг и при этом истый военный, верящий в ценность армейской службы. Вдобавок к этому классическому набору его отличали высочайшая щепетильность, тонкое чувство прекрасного и суховатая ирония. Разговаривать с ним было невообразимо увлекательно. Он мог называть тебя запросто по имени, ни на миг не переставая быть твоим командиром. Его юмор словно приглашал к ответным шуткам, однако военная выправка не позволяла никаких вольностей. Он умел держаться дружелюбно и в то же время чуть отстраненно, быть строгим и человечным. По манерам всегда словно на параде, душой открыт и общителен.
Как такой человек стал полковником или как полковник ухитрился остаться таким человеком — загадка. Пусть «жестяная шапка» спасла множество жизней в его любимом батальоне, он так и не смог примириться с ее неэстетичным обликом. При таком обостренном внимании к внешнему виду некий субалтерн, в угоду полковнику подстригшийся особенно коротко в преддверии битвы на Сомме, получил такую отповедь: «Незачем ходить, словно заключенный, когда в любую минуту можно ждать мира». Полковника возмущало, что подчиненные слишком часто отвечают на вопросы одними и теми же словами: «Не могу сказать, сэр» — причем его огорчало не столько всеобщее невежество, сколько однообразие формулировок. Он был хорошим солдатом; если требовалось сделать нечто явно необходимое, он сначала делал, а потом как хороший солдат обращался к начальству за разрешением. В первые дни войны, полные самых диких слухов, его батальон стоял в Чатеме, и когда поступил приказ остановить вторжение, разместив, как он потом рассказывал, «посты часовых лицом к вражескому городу Мейдстону», — он подчинился без рассуждений и посты установил. «И конечно, тут же их снял, как только генерал уехал». В этом весь наш полковник.
Вспоминая сейчас те далекие дни, я стал перебирать свои старые письма — как отразились в них мои тогдашние впечатления? Судя по этим письмам, полковник очаровал меня сразу и бесповоротно. В первый же день на передовой: «Больше часа разговаривал с командиром; он великолепен». Десять дней спустя, когда мы уже ушли из района военных действий: «Командир совершенно неотразим; по-своему, ужасно смешной; я от него без ума. Сегодня он был в ударе; как и все мы; по крайней мере, он сумел внушить нам, будто мы в ударе». И так далее, сплошные панегирики вплоть до того дня, когда его по состоянию здоровья отправили домой, в Англию, к жене, о которой он как-то мне сказал: «Я пишу ей каждый день. Обедаю ведь я каждый день? Раз есть время на обед, значит, есть время написать жене». Вот последнее упоминание о нем в моих письмах: «Как ты знаешь, командир уехал в понедельник, а сегодня (в воскресенье) я получил от него посылку: пятьдесят кубинских сигар с извинением, что не хватило денег на сотню из-за вымогательств со стороны ответственного по столовой (это я и есть). Вот это скорость! Правда, он лапочка?»
Лапочка! Неужели это и будет его эпитафия? Казалось бы, самая неподходящая для офицера, тем более такого ироничного, но по крайней мере она свидетельствует об искренней привязанности, которую питал к нему некий благодарный субалтерн. Думаю, он сам от души посмеялся бы — поэтому пусть так и остается».
С характерной для армии того времени безалаберностью меня направили в батальон, где уже имелся связист, совсем недавно назначенный, по фамилии Гаррисон. Я полтора года учился быть связистом и за это время успел позабыть то немногое, что знал о бомбах, винтовках и обычном распорядке военной жизни. Наша бригада готовилась вступить в бой. Предполагалось, что мы захватим отсечную позицию у Базантена-ле-Пети, или что там осталось от этой деревушки, а потом полковник обратится к командованию с просьбой перевести меня в какой-нибудь другой батальон, где пригодятся мои полтора года учебы; тем временем я могу сопровождать нашего связиста и посмотреть, как применяется на практике изученная мною теория. Когда мы обосновались в резервных окопах, я первым делом пошел в землянку к связистам — знакомиться. С ними мне было легко и спокойно. Я планировал задать тысячу вопросов, а в итоге полдня проговорил с ефрейтором Грейнджером о книгах. Он был шахтер из Уэльса, в меру образованный, тихий, дружелюбный, обаятельный. Оказалось, что мы оба страстно любим Джейн Остен.
Наступление было назначено на полночь. Накануне Гаррисон и еще три человека отправились тянуть провод к передним окопам, а я увязался с ними «для тренировки». Провод прокладывали каким-то хитроумным способом, поскольку нам сказали, что имеющаяся линия связи не выдержит ответного артобстрела. По пути совсем рядом с нами разорвалось несколько снарядов, и Гаррисона оглушило. Мы дотащили его до медпункта, я доложил о случившемся полковнику и занял место старшего связиста. Назавтра в четыре утра мы снова пошли прокладывать провод, на этот раз по обычной коммуникационной траншее, и проложили его сложным многоступенчатым способом, по всем правилам книжной премудрости, гарантирующим работу связи при любых артобстрелах.
Командование размещалось в немецком блиндаже, обращенном, естественно, не в ту сторону, куда следовало бы. В соседнем блиндаже располагалась штаб-квартира Восточно-Ланкаширского полка — нам назначили вести наступление совместно с ними. В промежутке между этими подземными укрытиями дежурили мои подчиненные. В одиннадцать вечера мы с полковником, майором и адъютантом сидели за столом, курили и разговаривали при свечах, дожидаясь, пока наши начнут артобстрел. Но немцы начали первыми. И линия связи сдохла.
Сержант-майор восточных ланкаширцев взбежал по ступенькам ко входу — видимо, собирался узнать новости, — и его разорвало на куски. Об этом сообщили мои связисты, прибавив, что со штабом бригады связаться тоже нет возможности. Мы оказались в полной изоляции. В блиндаже грохот орудий звучал приглушенно — не так, словно совсем рядом великан-водопроводчик швыряет гаечные ключи, а просто упорное буханье, от которого вздрагивали огоньки свечей и, будто чуть подумав, гасли. Время от времени я зажигал их снова, пытаясь понять, что в таких случаях положено делать старшему связисту. Наконец я сказал полковнику, чувствуя себя виноватым в обрыве связи: