Вслед за Горацием начинают выходить опять же в фетовском переводе книги и прочих латинских авторов: Ювенала, Катулла, Овидия, Марциала, Тибулла, Проперция… Переводит и публикует поэт величайшее эпическое произведение древнеримской поэзии – «Энеиду» Вергилия. Фет, за годы хозяйственных трудов и творческого безмолвия стосковавшийся по стихотворной строке, теперь на диво плодотворен.
Приходит ему на ум перевести и «Фауста» Гёте – обе части. Причём, делает это с завидной лёгкостью, вероятно, узнавая в Мефистофеле знакомые по юности черты Иринарха Введенского, который не за его ли бессмертную душу наградил Фета осознанием собственного творческого дара и прекрасным мгновением поэтической реальности, остановленным движением гениального пера.
Как-то, разбирая привезённые из Шеншинских Новосёлок бумаги, Фет наткнулся на связку писем, написанных по-немецки дедом Беккером к матери поэта. Среди прочего в этой связке он обнаружил и предписание Орловской консистории Мценскому протоиерею: «Отставной штаб-ротмистр Афанасий Шеншин, повенчанный в лютеранской церкви заграницею с женой своей Шарлоттою, просит о венчании его с нею по православному обряду, почему консистория предписывает вашему высокоблагородию, наставив оную Шарлотту в правилах православной церкви и совершив над нею миропомазание, обвенчать оную по православному обряду. Сентябрь 1820 г.». Этот документ удостоверял законность рождения Афанасия Афанасиевича!
Когда царю были представлены все бумаги этого около полувека длящегося дела о восстановлении имени и прав, он сказал: «Представляю себе, что должен был вынести в жизни этот человек». Сказал, но вряд ли действительно смог представить истинные размеры совершившейся драмы. Тем не менее тут же последовал указ Его Величества «о присоединении отставного штаб-ротмистра Афанасия Афанасиевича Фета к роду отца его Шеншина со всеми правами, званию и роду его принадлежащими».
Можно ли сомневаться, что поэт в своём прошении к царю вполне резонно умолчал о том немаловажном обстоятельстве, что в пору венчания Афанасия Неофитовича и Шарлотты её муж асессор Фёт был ещё жив. Такая деталь не только бы удостоверила незаконность рождения поэта, но свидетельствовала бы о незаконности самого брака и незаконности рождения всех прочих детей в семье.
Впрочем, так ли это теперь было важно, если у поэта и детей-то не имелось, а значит, было некому эти наследственные права и передать. Да и самому дворянскому сословию в России существовать оставалось совсем недолго. Едва ли не первым отметившим ложную суетность полувековых усилий поэта по восстановлению прав на дворянство был Тургенев: «Как Фет вы имели имя, как Шеншин вы имеете только фамилию».
Эти слова Ивана Сергеевича, конечно же, вполне справедливы, но – в главном, вневременном. А в житейском, сиюминутном плане всё выглядело как раз таки наоборот, ибо власти, наблюдавшие усердие поэта на поприще мирового судьи, а так же ощущая за собой некоторую вину за долгое непризнание его прав на дворянство, конечно же, не обошли Фета своими наградами. Уже на старости лет был он удостоен ордена Анны 1-ой степени, звания камергера, а так же избран членом-корреспондентом Академии наук по отделению русского языка и словесности.
Что же касается публики, то эта особа, как известно, совестливостью не отличается, а посему к творчеству забытого ею поэта относилось по-прежнему – с оскорбительным равнодушием. Вот почему Афанасий Афанасьевич, понимая, что после его смерти никто не бросится по свежим следам собирать материалы о его жизни и творчестве, как это было, скажем, с Пушкиным, решил запечатлеться в памяти любознательных потомков через собственные воспоминания. Ну, а при наличие «скорой на руку» секретарши предаваться таковым не составляло особенного труда.
Само собой разумеется, что на страницы этих воспоминаний ни коим образом не могла попасть тайна, хорошо известная Фету, но которой царю знать не полагалось: Афанасий Неофитович Шеншин никогда не был его отцом, но похитил Шарлотту-Елизавету в ту пору, когда она уже была беременна будущим поэтом, и вывез из Германии в Россию. Отец похищенной обер-кригскомиссар (а такова была должность Карла Беккера в Дармштадте) ни отцовского благословения, о котором его просили беглецы, не дал, ни внука, родившегося уже в России, признавать не захотел.
Подлинным отцом Афанасия и был тот самый немецкий учёный и адвокат г. Фёт, который его «посмертно усыновил». Узнать об этом поэт мог как от матери, едва ли скрывшей от сына грустную тайну его рождения и получения новой фамилии, так и от родни, с которою познакомился во время поездки в Дармштадт по делам о материнском наследстве после смерти деда.
Накануне вступления в брак Афанасий Афанасьевич не посчитал возможным скрыть от невесты этих сколь таинственных, столь и грустных обстоятельств своего появления на свет. Однако предпочёл сообщить об этом не в личной беседе, а в тщательно продуманном и взвешенном послании. Открывшаяся тайна не изменила решения, принятого девушкой. А письмо с этим весьма доверительным признанием Мария Петровна завещала похоронить вместе с нею, положив в гроб.
Разумеется, поэт мог бы рассказать своей супруге и гораздо больше, к примеру, о том, что его подлинный отец г. Фёт был человеком буйного нрава, пьяницей, и весьма дурно обращался с женой, отчего Шарлотта-Елизавета и согласилась на побег с русским военным, находившимся в Дармштадте на лечении. По сути дела, один домашний изверг обокрал супружеское ложе другого изверга. Как видно, тиранам нравятся тихие безропотные женщины, за право обладания которыми они даже готовы конкурировать, притворяясь по отношению к будущим жертвам любящими, добрыми и гуманными.
В 1890 году надиктованные поэтом мемуары выходят двухтомником под названием «Мои воспоминания». Впрочем, едкая критика, уже давно привыкшая глумиться над поверженным в пучину непризнания Фетом, не обходит нападками и этот во многом исповедальный труд. А всё же самое интимное, самое сокровенное осталось за пределами повествования, но может быть услышано и понято лишь через стихи поэта, всегда исполненные душевной глубины и сердечной искренности.
А.Л. БРЖЕСКОЙ
Далекий друг, пойми мои рыданья,
Ты мне прости болезненный мой крик.
С тобой цветут в душе воспоминанья,
И дорожить тобой я не отвык.
Кто скажет нам, что жить мы не умели,
Бездушные и праздные умы,
Что в нас добро и нежность не горели
И красоте не жертвовали мы?
Где ж это всё? Ещё душа пылает,
По-прежнему готова мир объять.
Напрасный жар! Никто не отвечает,
Воскреснут звуки – и замрут опять.
Лишь ты одна! Высокое волненье
Издалека мне голос твой принёс.
В ланитах кровь, и в сердце вдохновенье. —
Прочь этот сон, – в нём слишком много слёз!
Не жизни жаль с томительным дыханьем,
Что жизнь и смерть? А жаль того огня,
Что просиял над целым мирозданьем,
И в ночь идёт, и плачет, уходя.
Не иначе, как под этим огнём, просиявшим «над целым мирозданьем», поэт понимает пламенные строки своей поэзии, своей души. Точно так же, чуть ли не веком позднее другой поэт Борис Леонидович Пастернак столь же искренне и горько пожалеет о приближающемся расставании с любимым наслаждением поэтического священнодействия: