Элой Понтес приводит высказывание одного студента факультета в Ресифе: «Вы там на юге — поэты. Мы же здесь — философы!»
Мне кажется, что если бы вместо Ресифе Кастро Алвес отправился в университет Сан-Пауло, возможно, его поэзия не приобрела бы того социального характера, который обессмертил ее. Если бы поэт ограничился песнями любви, мы бы имели в нем лишь соперника Алвареса де Азеведо. В Сан-Пауло проявилась бы только часть его темперамента, тогда как в Ресифе он раскрылся полностью. Шавиер Маркес отмечает влияние на Кастро Алвеса Виктора Гюго. Рядом с французским поэтом я поставлю город Ресифе с атмосферой, которая царила на факультете, они ответственны за направление, которое приняла поэзия Кастро Алвеса. То была скорее атмосфера политическая, чем литературная.
Призывы идут и из современных сензал. И по сей день их подхватывают голоса многих литераторов. Нынешнее положение негров требует нового Кастро Алвеса. Писатель Кловис Аморим, крестьянин из Реконкаво Баияно, так отзывается о положении негров: «Работник — это батрак, испольщик, который орудует серпом, болеет, пьет кашасу и даже умеет петь. И песня его грустна:
В брюхе пусто, горек труд,
Я спины не разгибаю.
И невольно вспомнишь тут
Про тринадцатое мая[43].
Действительно, печальна эта песня:
Злой надсмотрщик мне грозит,
Словно пес, рыча и лая:
— Позабудь ты, паразит.
Про тринадцатое мая
И Кловис Аморим продолжает: «Школа негритенка — работа на плантации. Там он все познает, все начинает понимать.
— Негритенок, шевелись
И работай веселее,
Чтобы плети не прошлись
По твоей спине и шее!
День прошел, сгустился мрак…
Отдохнуть бы до рассвета.
— Нет, шалишь, лентяй батрак!
Поработай при луне ты!
На плантации учатся погонять быков в упряжке, вырубать кустарник, боронить землю, возделывать сахарный тростник, резать солому в сараях. И тут негритенок находит свою школу, а в ней хозяина, сахарный завод, рабство».
Эти стихи были еще довольно слабыми, но одно они дают возможность заметить: тяготение к театру, которое уже начало проявляться у Кастро Алвеса и постепенно становилось все сильнее. Существует также сонет поэта, посвященный артистке Аделаиде до Амарал, который должен относиться к периоду до разрыва с Тобиасом, то есть к 1863–1865 годам. Эти стихи гораздо лучше тех, что он посвятил Фуртадо Коэльо.
Афранио Пейшото говорит об этих экзаменах: «Именно поэтому ему был поставлен зачет только по римскому и естественному праву, хотя говорят, что он мог блестяще выдержать испытания. Дело было в том, что поэма «Век», прочтенная на празднике факультета, была воспринята как оскорбление религии и политики, поскольку в ней звучало возмущение против господствующих консервативных и авторитарных идей и содержались либеральные и освободительные призывы к молодежи».
Большая часть «Рабов» была написана в этом году. Педро Калмон отмечает: «За один только июнь 1865 года он создал шесть поэм, взбудораживших весь город».
Это Кастро Алвес написал:
«Взгляните: пара обрученных!» —
Про них так люди говорят.
«Мы славословим двух влюбленных!» —
Так хоры птиц про них звенят.
Говоря о стихах, которые Варела Фагундес написал в этой поездке, Эдгар Кавальейро замечает: «Он восхищается всеми ее красотами (Баии), но против того, что «следы ног рабов» марают «столь благородную землю». На него произвел большое впечатление невольничий рынок, который отнюдь не является свидетельством спокойной и счастливой жизни народа».
Помимо Стихов Варелы, поэма, которая называется «Перелетные птицы», имеет и другой эпиграф — из Томаса Рибейро: «Птицы, это весна! К розе! К розе!»
Говорят, что Эса де Кейрос[44], прочтя в этой поэме две следующие строки:
Там в селве солнце на закате
Разводит вечера костры, —
пришел в восторг и заявил: «Здесь, в этих двух строках, — вся поэзия тропиков». А другой португальский писатель, Антонио Нобре, назвал Кастро Алвеса первым бразильским поэтом.
Поэт Эдисон Карнейро задает вопрос: «Не был ли Кастро Алвес знаком с Карлом Марксом?» Этот же вопрос возник и у Силвио Ромеро, который квалифицировал поэзию Кастро Алвеса как социалистическую.
Эваристо де Мораис пишет об эпохе, когда поэт начал свою аболиционистскую кампанию: «Это было в 1865 или, по другой версии, в 1863 году, когда работорговля еще фактически не закончилась; когда в Валонго еще происходили публичные аукционы, на которых товаром для продажи были человеческие существа всех возрастов, выставляемые в полуобнаженном виде для осмотра покупателями; когда закон — обратите на это внимание! — закон разрешал разъединение ребенка и матери-невольницы, чтобы эта последняя, будучи продана или сдана в аренду, могла дать чужому ребенку то, чего не хватало ее собственному, — молоко ее груди; когда правосудие — заметьте снова! — санкционировало наем молодых невольниц для явной проституции, причем суды объявили, что это логическое следствие права собственности на этих рабынь; когда коллективное сознание не восставало против юридического положения невольников, которые считались просто животными и заносились в ту же инвентарную опись, что и быки, лошади и свиньи; когда репрессивный закон установил для рабов наказание розгами без ограничения; когда практиковалось клеймение каленым железом «человеческого скота», которым были населены фазенды и энженьо; когда политический престиж и социальное влияние почт и всегда зависели от масштабов пашни и сензалы, соответствуя большему или меньшему числу невольников, которыми владеет хозяин; когда, наконец, все обладатели светской и духовной власти — от императора до судей и полицейских, от епископов и религиозных конгрегаций до приходских священников в деревнях — были рабовладельцами».
Пиньейро Виегас пишет: «Я думаю, что счастлив только тот, кто может сказать: «Я родился свободным и умру свободным!» Трусы всегда рабы. Мятежник, сам по себе, исключительно свободен».