Было договорено, что Коля выключит освещение в 3 часа 10 минут. 3 часа ночи легко определялись (у Коли тоже не было часов) – над фабрикой, километрах в пяти по прямой, на соседней сопке рвали резервуар для воды. Палили в 9 утра, в 3 часа дня, в 9 вечера и в 3 часа ночи.
Простучали взрывы. Мы вынули прутья, приготовились. Погас свет. Через минуту мы были у намеченного места ограждения. Минуты четыре ушло на проход. Федя полз впереди и ювелирно кусал колючку. И не бросал, а ваял ее с собой, как и кусачки. Я полз последним, слегка посыпая след махоркой. Встали. Я последним вступил в геологическую траншею. Иван сказал:
– Слава богу! Скорее, ребята, в ручей! И тут вспыхнул свет. И как-то необыкновенно дружно, словно ждали, с обоих вышек ударили пулеметы.
– Вот б…дь" – успел только крикнуть Иван и захлебнулся.
Я успел увидеть, как упали Иван и Игорь. Потом меня сильно ударило в левую руку (камень, что ли? – мелькнуло в уме), и я потерял сознание.
От пулеметной стрельбы весь лагерь проснулся. Один из бараков находился почти возле запретной проволоки, метрах в пяти и параллельно ей, напротив нас, лежавших в совсем неглубокой старой траншее. В окна барака было видно, что все мы лежим неподвижно, но пулеметчики, «как бы резвяся и играя», прохлестывают но нам очередь за очередью. Стрельба эта, как рассказывали мне потом, длилась минут двадцать. Затем к нам подошли поднятые по тревоге солдаты и офицеры охраны, лагерное начальство, надзиратели.
Я очнулся, когда меня волокли за ноги. Первая мысль была: почему включился свет? Потом я услышал множество голосов. Кто-то спросил:
– Все дохлые?
– Все, товарищ капитан.
– Это хорошо. Обыскать и положить возле ворот в зоне, чтобы все видели. И пусть лежат, пока не завоняют.
– Они быстро не завоняют, товарищ капитан. Температура еще долго будет минусовая или около нуля.
– Ничего. Если и завоняют – это не беда. Это даже лучше в смысле культурно-воспитательной работы.
Я понял, что жив, но, разумеется, глаз не открыл и не пикнул. Хотя голова болела чудовищно, горела огнем, я все думал: почему зажегся свет? Очень нехорошо было моей левой руке. Она почему-то вывернулась в локте и волочилась в таком неестественном положении. Волокли меня двое. Голова билась гояым затылком о камни. Света (сквозь веки) и шума было много – десятки голосов.
– Откройте ворота!…
Огни прожекторов у вахты. Ах, скорее бы заволокли в зону! Не дай бог обнаружить стоном, что ты живой – полоснут из автомата, добьют. Почему же вспыхнул свеэ?…
Заволокли, бросили. Проскрипели закрывающиеся ворота. Теперь вся охра с оружием осталась за воротами, за зоной. Заходить в любую – жилую или рабочую – зону с оружием строго запрещалось и охре, и лагерной администрации. Будут, конечно, бить, но это ничего… Почему через пять минут вспыхнул свет? Я открыл глаза и увидел предрассветное небо с бледными звездами… Если бы не вспыхнул свет, мы уже были бы сейчас в густом стланике на Желтой скале…
Первым застонал Федя. Он лежал рядом со мной и, на счастье (а может быть, на несчастье), только что пришел в сознание. Кто-то из надзирателей подошел к нему, удивленный:
– Смотри-ка, живой! Товарищ майор! Варламов-то живой!
– Тут еще один живой.
И я увидел в метре над собой небритое лицо и маленькие злые глаза начальника лагеря майора Кашпурова:
– Они дойдут! Помогите им.
Меня били ногами по ребрам, по голове. Я орал вольготно, сильно, просторно – во всю глубину своих двадцатитрехлетних легких. А Варламов сразу затих. Вскоре – потом мне рассказали – вся зона, весь лагерь знал, что живым остался только один Толик Студент.
Моя левая рука (я уже понял, что в нее попала пуля) не слушалась, мешала свернуться в клубок. Голова была вся в крови, и я уже чувствовал пулевую рану над правым ухом.
– Граждане начальники! Так нельзя, это убийство! – раздался где-то рядом громкий голос нашего нового лагерного заключенного, врача Моисея Борисовича Гольдберга. Его секцию (он жил с помощникам прямо в маленькой нашей санчасти) не запирали на ночь – на случай рудничной травмы. Он подошел прямо ко мне, к надзирателям, меня избавившим, в белом халате.
– Ладно! – раздался недовольный голос майора Кашпурова. – Хватит! Мертвецы пусть отдыхают. Живых – в БУР. Врача – на…!
Меня и Федора Варламова втащили в небольшую камеру с деревянным полом. Федя был без сознания. Когда нас тащили в БУР, я несколько раз пытался подняться на ноги. Не голова кружилась, меня сильно, до рвоты тошнило. И отвратительно рвало. Через решетчатое, но открытое окошко камеры доносился голос врача, спорившего со старшим надзирателем.
– У молодого человека ранена рука, и у него явное сотрясение мозга. Другой вообще очень тяжело ранен. Им обоим надо помочь, нужно их осмотреть, оказать помощь. Я как врач требую, чтобы меня пропустили к раненым!
– Ты, папаша, слыхал, что майор сказал?
– Слыхал.
– Вот то-то и оно-то.
– Это же вопиющее нарушение ваших советских законов!
– Здесь, гражданин доктор, закона нет, здесь закон – тайга, а прокурор – медведь.
Пришел в сознание Федя. Я потихоньку снимал с него одежду. Он стонал, бедняга. Я внимательно осмотрел его. Вся спина и ягодицы его были изорваны пулями. Потом я донял: Федя как фронтовик быстро отреагировал в траншее на свет – упал. И пули настигли его в лежачем положении под острыми углами. И проникли глубоко, куда-то внутрь. Из девяти пулевых ранений (касательные не в счет) только одно имело выходное отверстие выше пуска. Все остальные были слепыми. А где находились пули, можно било только предполагать. Несколько где-то в легких, – он начал кроваво кашлять. Две пули коснулись позвоночника, и опять-таки ушли куда-то вглубь. Кровоточил только живот, вытекала кашица непереваренной пищи. Я считал эту рану в животе наиболее опасной, так как выяснилось, что позвонки не разбиты, а только задеты пулями.
Я разделся до пояса, разорвал свою нательную рубаху. Сделал в несколько слоев нечто вроде компресса. Пропитал его своей мочой, приложил, закрыл рану этой накладкой. Перебинтовал полосами, сделанными из рубахи. Не хватило. Тогда я порвал на бинты и свои кальсоны. На Центральном была маленькая операционная. Я думал, что нас – или уж, во всяком случае, Федора – скоро повезут туда.
Моя рана была странной. Между кистью и локтевым суставом было большое продолговатое отверстие с обнаженными мышцами. Выходного отверстия не было. Рука болела вся, сгибать или разгибать ее в локте было очень больно. Я помочился на рану и завязал ее тряпкой. Правая часть головы застыла кровавой коркой. Я не стал ее трогать.
После развода через окошко послышался снова голос врача, спорившего уже с другим надзирателем: