Помню, как однажды он взял меня с собой в Ялту. Сделав какие-то дела и отпустив своего шофера ночевать в гостиницу, он сказал мне: «Ну а мы пойдем ночевать в горы». Что я тогда понимал? И зная, что со мною отец, ничего не боялся. И мы буквально пошли в горы, как помнится, в сторону подножья горы Ай-Петри. Мы долго поднимались по длинной тропинке, в конце которой стоял у самого подножия поношенный дом, светившийся одним окном. Отец в тяжелом кожаном пальто, в галстуке и со свертком в руке медленно шел в гору, другой рукой подтягивая меня за собой. Наконец, мы пришли и остановились у двери. Отец постучал как-то странно, как будто подал знак. Дверь немедленно отворилась, и изнутри ему на шею бросилась женщина: «Петя…» Помню, что меня накормили и быстро уложили спать. О, эти родительские тайны! Наутро, крутясь с отцом по его работе, я забыл об этом, да и что я понимал? Лишь со временем всплывающая картина трактовалась совсем по-другому, и я понимал еще и то, что он, провоевавший почти всю войну в партизанах, вероятно, имел не только один этот дом, где ему разводили навстречу руки. Кстати, отец был очень смелым человеком, отстаивая свои убеждения. Уже когда мне было лет тридцать пять, я был приглашен к одному из его бывших друзей по партизанскому движению, совсем недавно ушедшему из жизни Северскому Георгию (все помнят картину «Адъютант его превосходительства», так вот, это его сценарий), и он сказал мне: «Я хочу показать тебе одну книгу, чтобы ты знал правду о твоем отце, это книга приказов и распоряжений по Крымскому партизанскому соединению», — он раскрыл на второй или третьей странице — там было напечатано на машинке следующее в форме приказа: «Расстрелять Ткаченко Петра Матвеевича за то, что он, выйдя к Севастопольскому железнодорожному полотну для разведки, возглавляя группу в шесть человек и встретив по пути немецкий отряд в количестве до 100, не вступил с ними в бой, а отступил в лес». Дальше шел приказ об отмене этого приказа. «Это и ежу понятно, что отец был прав, ведь смысл Партизанск…» — начал говорить я, но Северский отрубил: «Сначала нужно было это доказать. И он доказал». «Как?» — спросил я. — «Это было его первое ранение и орден «Красной звезды»?, — сухо ответил Северский. — «Что же вы раньше мне этого не показывали?» — «Боялся, что ты неправильно поймешь». Нет, я всё правильно понял… И ещё. Я навсегда запомнил фразу, которую отец сказал мне незадолго до смерти: «Запомни, сын, самые страшные люди — это люди из КГБ, они будут пить, гулять, дружить с тобой, но потом во имя якобы государственных интересов предадут тебя».
Боже, боже, вот тебе и футболь — сын футболиста будет футболистом, сын партизана будет партизаном. Всё верно. Вся моя литературная и общественная деятельность — это какая-то партизанщина, подпольщина. Видно, дело не только в генетике, дело скорее в стране, в которой ты появился на свет и вынужден жить, всё время доказывая свою правоту и отсутствие вины, которую тебе повесили от рождения, чтобы держать в узде.
Большой футбол начинается и заканчивается дворовым футболом. Именно отсюда армии футболистов под взгляды «козлятников» уходили на побоища зеленых полей под свисты и аплодисменты трибун. Сюда же возвращаются, но не все — новые заработанные квартиры выплевывают их на хоккейные клетки на уже никому не нужные гладиаторские бои для здоровья толстых неклюжиков — и бывших профи и жалких любителей, все они теперь играют в одну игру, забирая мастерство друг у друга, врезаясь по инерции в борты и дико матерясь.
Когда мы пацанами начинали играть, то главным для нас было достать мяч. Боже, как мы лелеяли его, латали, шнуровали, смазывали рыбьим жиром и обувным кремом. Ниппельный мяч — это была привилегия мастеров. Во дворе же, в конце пятидесятых — начале шестидесятых, уже не играли романтическими банками, связками чулок, зашитыми в какую-нибудь оболочку, тогда на смену шнуровочным мячам пришел знаменитый пластмассовый в пупырышках мяч. Он был круглый, довольно упругий и напоминал настоящий, во всяком случае, это было подобие настоящего мяча с ниппелем, и мы протирали его до полной лысости, затем покупая новый. Стоил он недорого, и, скинувшись по рублику, мы имели новый мяч. Если же к нам попадал настоящий ниппельный кожаный мяч, то мы его берегли для официальных игр, красили нитрокраской и, когда он вдруг прокалывался, то, вырезая кружок с ниппелем, вытаскивали оттуда камеру, запускали новую, но уже с надувной «пипкой». Он, конечно, немного выпирал заправленной в маленькое отверстие камерой, но был все равно хорош. А вообще мяч для футболиста значит очень многое — особенно правильность его формы. Иногда не отцентрированный в производстве мяч летал над полем и катался по нему, как пуля «дум-дум», портя настроение игрокам. У него то отскок не тот, то не приложишься к нему как следует, то не обработаешь. Если попадался такой экземпляр, то мы упрашивали судью поменять мяч, и он соглашался. Но сейчас, по-моему, правила строги: нужно играть тем мячом, который был взвешен и отобран судьей перед матчем, и ничто не заставит его заменить мяч во время игры, разве только что если он вдруг взорвется. Сначала на наши футбольные поля пришли знаменитые венгерские мячи «Артеке». Это были классные мячи, особенно покрашенные белой тонкой нитрокраской для эластичности или потом уже для долговечности. Затем мячи черно-белые «Адидас» и, наконец, испанские мячи «Танго». Сейчас мяч купить не составляет особенного труда, опять скинувшись, нужно пойти только в магазин и выбрать любого красавца. А тогда… Их не было в магазинах, были только советские со шнуровкой. Но время от времени у нас во дворе появлялся первоклассный мяч, и мы не задумываясь начинали резаться им. Так однажды в разгар игры вошел милиционер и забрал мяч, уведя и самого яростного нашего игрока по кличке Кован — он был самым отличным вором футбольных мячей. Он как цыган уводил из стойла приезжих команд мастеров таких красавцев, что мы диву давались, уходя далеко за город, на зеленые поляны, чтобы не стирать мяч и еще чтобы никто не видел, чем мы играем. Кован действовал профессионально, зная час тренировки приезжей команды, он залегал в соседнем со стадионом саду с черешнями и собаками на проволоках и замирал там на всю тренировку. Часто он возвращался ни с чем, но иногда удача подваливала к нему. Если кто-то из игроков пробивал слишком сильно и слишком мимо, то мяч долетал до этого сада. Кован не спешил, он дожидался, когда на стене вырастал кто-то из футболистов, виновников длинного удара, и, увидя скопище собак, спрыгивал назад, объявляя всей команде и особенно администратору, что нет, не нашел, либо шел к сторожу сада договариваться. Вот здесь наступал час Кована — он бросал собакам отвлекающий кусок колбасы, выхватывал мяч из глубокой травы и утекал через только ему ведомые щели и ступени стены, разделяющей сад, стадион и город. Команда уезжала, и, конечно же, мяч списывался. Но однажды он украл мяч у родной команды мастеров, таким образом, и мы, не думая ни о чем, играли им во дворе, но кто-то заложил нас — играют профессиональным мячом, вот и пришел мусор и увел нашего бедного Кована. Конечно же, большой беды не было, мы пошли все в милицию, мяч, конечно, нам не вернули, Кована наказали тем, что сообщили в школу и вызвали родителей. Но кончилось все классически — однажды мы проходили мимо стадиона «Динамо», где занимались физподготовкой хилые милиционеры. Они играли в футбол, но играли мячом, отобранным у нас. Кован заверещал, побился головой об асфальт, заплакал, затаился, продолжая таскать мячи только у приезжих…