Ознакомительная версия.
Я лениво уничтожала конфеты и, улыбаясь самой себе, размышляла о том, что Лоэнгрин вернулся и все будет хорошо, как вдруг услышала странный нечеловеческий крик.
Я обернулась. Лоэнгрин стоял в дверях, качаясь как пьяный. Его колени подогнулись и, падая передо мной, он простонал:
– Дети… дети… погибли!
* * *
Помню, что на меня нашло странное спокойствие, и только в горле жгло так, точно я проглотила горящий уголь. Я не понимала. Я нежно с ним разговаривала, старалась его успокоить, уверяла, что это неправда.
Затем вошли другие люди, и все же я не могла постичь случившегося. Пришел человек с черной бородой. Мне сказали, что это доктор. «Это неправда, – заявил он, – я их спасу».
Я ему поверила и хотела с ним пойти к детям, но меня удержали, и только теперь я знаю почему – скрывали, что нет надежды. Боялись, что удар сведет меня с ума, но я была в неестественно приподнятом состоянии. Хотя все вокруг меня плакали, глаза мои оставались сухими, и мне хотелось всех утешать. Оглядываясь на прошлое, я не могу понять моего тогдашнего состояния духа. Было ли это ясновидением, и я понимала, что смерти нет и что эти две холодные восковые фигурки не мои дети, а только их внешние оболочки; что их души живут в сиянии и будут вечно жить?
Только два раза – при рождении и смерти ребенка – мать слышит свой собственный крик как бы со стороны. И когда я взяла в свои руки эти холодные ручки, которые уже никогда больше не ответят на мое пожатие, я снова услышала свой крик – тот же крик, который я слышала при родах. Почему тот же, раз в одном случае этот крик высшей радости, а в другом крик тоски и горя? Не знаю, но знаю, что тот же. Не потому ли, что в этом мире существует только один крик, содержащий в себе радость, печаль, восторг, агонию – материнский крик созидания?
* *
*С раннего детства я всегда чувствовала глубокую антипатию ко всему, что так или иначе имело отношение к церкви или церковным догмам. Чтение произведений Ингерсоля и Дарвина, так же как и языческая философия еще усилили эту враждебность. Я – противница современных законов о браке и считаю современные похороны ужасными, безобразными и граничащими с варварством. Имев храбрость отказаться от брака и крещения детей, я и теперь воспротивилась шутовству, называемому христианскими похоронами. Мне хотелось одного – превратить этот ужасный случай в красоту. Горе было слишком велико для слез, и я не могла плакать. Толпы друзей приходили в слезах выразить соболезнование, толпы рыдающих людей стояли в саду и на улице, но слез у меня не было, и я только жаждала, чтобы эти люди в траурных одеждах нашли путь к красоте. Я не облеклась в траур – зачем менять платье? Я всегда считала ношение траура нелепым и ненужным. Августин, Елизавета и Раймонд угадали мои желания, наполнили ателье грудами цветов, и первое, что было воспринято моим сознанием, были звуки дивной жалобы из глюковского «Орфея» в исполнении оркестра Колонна.
Но невозможно в один день изменить уродливые обычаи и создать красоту. Если бы я могла устроить все по-своему, не было бы ни мрачных людей в черных цилиндрах, ни катафалков, ни вообще ничего из той бесполезной некрасивой мишуры, которая повергает душу в мрак, вместо того, чтобы ее возвышать. Как красив был поступок Байрона, когда он сжег тело Шелли на костре у морского берега! Но в условиях нашей цивилизации единственным, хотя и далеко не идеальным выходом, являлся крематорий. Как мне хотелось, прощаясь с прахом моих детей и их милой гувернантки, какой-нибудь красоты, какого-нибудь света!.. Многие верующие христиане считали меня бессердечной и черствой, потому что я решилась проститься со своими любимыми в обстановке гармонии, света и красоты и повезла их останки в крематорий, вместо того чтобы предать их земле на съедение червям. Как долго придется нам ждать, чтобы хоть немного разума проникло в нашу жизнь, в любовь, в смерть?
Я приехала в сумрачный крематорий и увидела гробы, в которых покоились златокудрые головки, ласковые, похожие на цветы ручки и быстрые ножки – все то, что я любила больше всего на свете – теперь предаваемое пламени, чтобы навсегда превратиться в жалкую горсточку пепла.
Когда я возвращалась в свое ателье в Нилье, я твердо решила покончить с жизнью. Как могла я оставаться жить, потеряв детей? И только слова окруживших меня в школе маленьких учениц: «Айседора, живите для нас. Разве мы – не ваши дети?» – вернули мне желание утолять печаль этих детей, рыдавших над потерей Дердре и Патрика. Я бы легко перенесла это горе, случись оно в более ранний период моей жизни; произойди оно позже, удар бы не был так страшен; но теперь, находясь в полном расцвете жизни, я была совершенно потрясена и подорвана. Единственным спасением была бы сильная любовь, которая захватила бы меня целиком, но Лоэнгрин не ответил на мой призыв.
Раймонд и его жена Пенелопа уезжали в Албанию, чтобы работать среди беженцев, и уговорили меня присоединиться к ним. Я отправилась с Елизаветой и Августином в Корфу. Во время ночлега в Милане мне отвели ту же комнату, в которой четыре года тому назад я провела несколько часов внутренней борьбы в связи с появлением на свет Патрика. И вот он родился, явился ко мне с лицом ангела из моего видения в храме св. Марка и исчез навсегда. Когда я снова взглянула в жуткие глаза дамы на портрете, которые, казалось, говорили: «Разве я этого не предсказывала – все ведет к смерти?» – меня охватил такой ужас, что я бросилась к Августину, умоляя его переехать в другую гостиницу.
В Вриндизи мы сели на пароход и вскоре в чудный солнечный день высадились на Корфу. Вся природа радовалась и улыбалась, но я в этом не находила утешения. Мои спутники рассказывают, что я целые дни и недели проводила, сидя с глазами, устремленными в одну точку. Я не отдавала себе отчета во времени, так как попала в тоскливую страну безнадежности, где не существует жажды жизни и движения. У того, кто поражен истинным горем, не бывает ни фраз, ни жестов. Подобно Ниобее, превращенной в камень, я сидела и мечтала о смерти. Лоэнгрин был в Лондоне. Я думала, что приезд его может меня спасти от страшного состояния отупения, похожего на смерть. Мне казалось, что его теплые любящие руки могут вернуть меня к жизни.
Однажды, запретив себя беспокоить, я заперлась в комнате со спущенными шторами и легла на кровать, крепко сжав руки на груди. Я дошла до последнего предела отчаяния и не переставая повторяла призыв к Лоэнгрину:
– Приди ко мне. Ты мне нужен. Я умираю. Если ты не придешь, я последую за детьми.
Я повторяла это бесконечное число раз, точно слова молитвы. Наступила полночь, и я забылась тяжелым сном. На следующее утро меня разбудил Августин с телеграммой в руке: «Ради Бога телеграфируйте об Айседоре. Немедленно выезжаю в Корфу. Лоэнгрин».
Ознакомительная версия.