Огорчило его и пренебрежительное отношение к его просьбе «придержать» Костылева. Педант и формалист Елдыкин, получивший звание Героя, как ему пояснили в штабе, «за мужественное руководство подразделениями авиации в оборонительный период Отечественной войны», все-таки дорвался до высокой должности.
То что его бригада была полностью уничтожена на аэродромах в первый же день войны, высшее руководство (не без помощи органов государственной безопасности) простило ему за «ценные показания» на «предательскую» деятельность Рычагова и Смушкевича, на которых свалило собственные ошибки по реконструкции пограничных укрепрайонов и дислокации авиационных подразделений высшее руководство Красной Армии.
Принимая корпус, Елдыкин обнаружил записку Федорова и, умело скрывая свое неприязненное отношение к любимчику Ворошилова еще с времен Луганской школы военных пилотов, приказал отправить штрафника обратно в распоряжение Балтфлота «за неимением возможности использовать осужденного по назначению». Круг замкнулся. Военные чиновники блокадного Ленинграда послали авиатора высочайшей квалификации, гордость истребительной авиации Балтики, защищать родную землю в окопы Ораниенбаумского пятачка.
Весна сорок третьего пролетела в мытарствах по обеспечению дивизии материально-техническими средствами и в подготовке «желторотиков» к боевым действиям.
К началу битвы на Курской дуге дивизию переподчинили Брянскому фронту, как наиболее боеспособную по заключению экспертов, хотя существовало негласное правило власть имущих оставлять у себя под рукой все самое лучшее, в том числе и кадры, а отдавать на сторону по принципу: на тебе, боже, что нам не тоже. Даже если есть строжайший приказ отдать лучшее из лучшего, но не указано конкретно, не расшифровано детально. В таком случае, подкрашенный, официально подправленный середнячок выставляется как эталон, идущий под грифом авторитетных подписей.
У власть имущих всегда найдутся люди, способные раздуть из мухи слона. Карлика, во всех отношениях, Ежова по указке свыше раздуть в богатыря с огромными ежовыми рукавицами. Не обстрелянную дивизию аттестовали как боеспособную лишь потому, что «партизан», «анархист», «мазунчик» Ворошилова, разъезжающий на легковой машине, полученной из рук наркома, был крайне неудобным человеком, с одной стороны, даже для Громова, давшего обещание Лавочкину и наркому Шахурину беречь летчика-испытателя как зеницу ока, не говоря уже о педанте Елдыкине. С другой стороны, сам Федоров рад был вырваться из-под плотной опеки и очутиться в эпицентре важнейших событий, на острие главного удара. С юношеским задором он рвался в бой, где чувствовал себя властелином неба, хотел доказать всему миру свое мастерство в воздухе, свою индивидуальную тактику борьбы с техничным смелым противником.
Ставка Верховного командования и Сталин настаивали на превентивном, предупредительном ударе по скопившемуся врагу под Орлом и Белгородом, но командующий Воронежским фронтом Константин Рокоссовский твердо стоял на оборонительном варианте изматывания сил противника и только за несколько минут до начала точно высчитанного наступления немцев на рассвете пятого июля расщедрился на тридцатиминутный артиллерийский залп по изготовленным к наступлению войскам генерал-фельдмаршала Г. Клюге. Этот залп для немцев оказался настолько ошеломляющим, что они и после него целый час раздумывали: стоит ли начинать рассекреченное наступление. А когда собрались с духом и робко двинулись вперед, Рокоссовский доложил Сталину, не скрывая ликования:
— Товарищ маршал! Немцы двинулись в наступление!
Озадаченный излишне бравурным тоном командующего фронтом, Верховный недовольно спросил:
— Чего радуешься преждевременно?
— А как же? Мы победим! Мы обязательно победим, Иосиф Виссарионович, — твердо заверил Верховного ярый сторонник и заступник оборонительно-наступательного замысла Белгород-Орловского сражения на Курской дуге.
Рокоссовский не мог не заметить успешных действий истребительной авиадивизии, приданной ему для наступательного удара после завершения оборонительного этапа сражения. И когда ему представили дело Федорова о присвоении звания полковника, он его охотно подписал.
Весной сорок четвертого года комдив Федоров прибыл в только что освобожденную Нарву для установления контакта с воздушными силами Прибалтийского фронта, соседствующими с Первым Белорусским. В кулуарах штаба он столкнулся с бывшим опальным летчиком и потенциальным смертником Ораниенбаумского пятачка. С тем, с которым расстался больше года назад в столовой штаба армии.
Забыв про дела, старые знакомые уединились в чистом приморском трактирчике за кружкой чая с ромом. Слово за словом Иван тактично, не скрывая любопытства, подобрался к загадке: как Герой Советского Союза умудрился угодить на скамью трибунала? И Жора, разомлевший от крепкого чая, расстегнув синий флотский китель, поведал о своем злополучном приключении в осажденном Ленинграде.
— Пригласили меня на день рождения одной знатной дамы, шибко известной среди молодых летчиков Балтфлота. Что ее побудило познакомиться со мной в ту пору голодающего города, я до сих пор не имею понятия. То ли ее прельстила слава везучего истребителя? То ли хотела расширить богемный кружок знакомых Героем «балтийского неба», как расписала меня газета? То ли насладиться интимной близостью хотя бы за рюмкой выдержанного коньяка шикарного застолья? Не знаю. Врать не стану. В общем, я был поражен обилием изысканной снеди на столе и марками дразнящих напитков для поднятия воинского духа и мужского самолюбия. Ошеломленный и ослепленный богатством дома среди пустующих, вымерших от голодухи помещений и дворцов северной столицы, я держался. Пил не больше, чем другие, а вот закусывал вяло. Не лезла в горло ни американская тушенка, ни беломорская севрюжинка. За два года с хвостиком, с момента осады, значит, и постоянного урезания пайка до размеров нищенского подаяния, который я, в свою очередь, уменьшал, сберегая для матери, мне и в голову не приходило пользоваться многочисленными связями ради желудка. Я отощал, обессилел от недоедания и перегрузок в воздухе до такой степени, что боялся икоты, спазма голосовых связок и пищевода. Возможно, мой угрюмый вид не понравился хозяйке. А, может быть, и ее хахалям из тыловой камарильи. Словом, собрался я уходить. Стал мне кусок балыка поперек горла. Отказался пить очередной бокал за здоровье стервы, живущей на широкую ногу среди всеобщего голода. Но из врожденного приличия пригубил, не соображая, кому же я все-таки обязан упавшим настроением: ей или ее подкаблучникам с двумя просветами на белых погонах?