Но из-за деревни на взгорке, за нашими спинами, ударила артиллерия, на шоссе вспучились разрывы, и танки открыли ответный огонь, и я расчухал: реальность. Та самая, от которой не схоронишься.
И не придуманным, а всамделишным оказался жалобный, стонущий крик в соседнем окопчике:
- А-а-а! Товарищ сержант! Я поранен!
Звали меня, я - сержант, командир отделения, это мой солдат.
И будто некая сила приподняла меня, вытащила из укрытия и заставила под осколками перебежать к соседнему окопчику. Боец лежал на дне окопа, нескладный, несуразный, отчего-то без ремня, раскидав длиннющие руки и ноги, и тонко, по-бабьи стонал.
Я крикнул:
- Что с тобой?
- В живот... товарищ сержант...
Он перестал кричать, говорил так тихо, что я едва разбирал его. Перевернул на спину и увидел: гимнастерка на животе излохмачена, намокла от крови. Задрал ее, вскрыл индивидуальный пакет, принялся бинтовать, думая о том, что это не мое дело, этим должен заниматься санинструктор, мое дело - командовать отделением. Перевязав бойца, я сказал ему:
- Лежи, санитары вынесут.
И побежал к своему окопу. Разрывы вставали вокруг, свистели осколки, воняло взрывчаткой, гарью и взбитой пылью. Танки стреляли, переползая через придорожную канаву, разворачиваясь в линию. За ними покатили по полю и мотоциклисты, и пехота, соскочив с машин, потопала следом; грузовики на поле не съехали, остались на шоссе, для чего-то сигналя, - подбадривали, что ли, пехоту?
Потом я не раз слыхал от фронтовиков, да и сам чувствовал:
страшнее вражеского танка в бою ничего нет. Наверное, это справедливо. Но в том, первом бою страх у меня вызывали не бронированные громады, а живые люди, немцы - в серо-зеленых кургузых мундирчиках, в рогатых касках, в запыленных сапогах с короткими голенищами, у животов вороненые автоматы. Я не упускал из виду эти подробности, хотя страх возник во мне - где-то под сердцем - и разливался по телу словно с токами крови, парализуя рассудок и волю. И чем больше смотрел я на немцев, живых, двигавшихся, тем навязчивей становился страх. Еще немного - и он одолеет меня. И тогда я разозлился на себя, начал стрелять.
Чтобы живые немцы превратились в мертвых.
Высокий, стройный офицер в расстегнутом мундирчике, из-под которого белела майка, трусивший впереди всех рядом с танком, вдруг упал, надломившись, за ним свалился тучный, краснорожий солдат, и я люто и радостно заорал:
- Бей их! Круши! Бей!
И еще что-то орал, топя в этом крпке страх и зверея оттого, что немцы падали после наших выстрелов.
Затем была рукопашная, и я с механической ловкостью и остервенелостью работал штыком и прикладом. Затем разорвался снаряд, и осколок угодил старшине Возшоку в висок. Я закричал:
"Санитара! Санитара сюда!" - по старшине санитары не требовались, похоронщики требовались. После боя мы стирали пучками травы кровь с трехгранных штыков и хоронили убитых. Их оказалось больше, нежели уцелевших.
Подъехала полевая кухня, мне в котелок плеснули пшенного супа, и от запаха пищи меня стошнило. Ушел в кусты, мучительно, в спазмах, выворачивался там наизнанку.
Я стою у раскрытой двери и будто спиной вижу, что делается в теплушке. Старшина Колбаковскпй: под распоясанной гимнастеркой вздымается и опадает солидный и;пвотпк, мясистое, в глубоких складках лицо, короткая и толстая морщинистая шея в капельках пота, нижняя губа отвисла, старшина шлепает ею, сгоняя муху с подбородка, во сие тепорпсто, врастяжку, командует:
"Равпяйсь!" - снова шлепает нижней губой. Крутолобый, бровастый Микола Симопеико и Толя Кулагин тоже спят, парторг во сне чешет ногу об ногу, у Кулагина открыты глаза, карий - виноватый, серый - нахальный. Кулагин подхрапывает, однако по сравнению со старшиной он ребенок. Каспийский рыбак Логачеев вертится на нарах и не может заснуть, рябой, медвежеватый, он раскидывает руки, будто обнимает кого-то, руки в курчавой шерсти и наколках: русалки, якоря, спасательные круги. Егор Свиридов, ефрейтор, острослов и великий музыкант, на коленях аккордеон, по Свиридов не играет, "Поэма" даже не вынута из футляра, великий музыкант говорит соседу: "Навпример. я не уважаю блондинок, уважаю чернявеньких". Сосед - это Филипп Головастиков, скуластый, небритый и мрачло-тверезый - рассеянно кивает. Вадик Нестеров и Яша Востриков. пацаны, желторотики, за шахматной доской, деликатно, вполголоса: "Значит, вы ладьей?
А мы офицером. Что на это скажете?" - "Офицером? Так, так.
А мы конем вот сюда..." Узбек Рахматуллаев и армянин Погосян сидят друг перед другом, скрестив ноги, и молчат, оба печалыюглазые. смуглые, черноволосые, но у Погосяпа нос с горбинкой, а у Рахматуллаева приплюснутый.
Я вижу спиной: и других солдат. Но и спиной же чувствую:
кого-то в теплушке нет. Оборачиваюсь, шарю глазами. Отсутствует мой верный ординарец Миша Драчев. Остальные на месте. Когда же исчез верный, дисциплинированный ординарец? Где обретается? Когда объявится?
Драчев объявился тремя часами позже. Я уже беспокоился, наведывался в соседние теплушки. Узрев на станции выходящего из пассажирского поезда ординарца - пилотка на ухе, острый носик морщится, словно принюхивается, рот до ушей, - я откровенно обрадовался, но тут же нахмурился. Спросил у Драчева прохладно:
- Где пропадал?
Морща нос, брызгая слюной, глотая слова, Драчев поспешным фальцетом объяснил: заболтался на остановке, прозевал, спохватплся, а последний вагон за выходной стрелкой, пзвппите, товарищ лейтенант.
- С кем заговорился? С дамочкой?
Драчев потупился. Я сказал:
- Гляди у меня! Чтоб в последний раз. Снова отстанешь - попадешь на гауптвахту.
Я не верю, что Драчев отстал нечаянно. Уже несколько солдат в эшелоне так проделывали: столкуется с бабонькой, идет к ней в гости, а после на пассажирском нагоняет своих. Все это проделывается, естественно, без спросу, походит на самовольную отлучку, и кое-кого комбат упек на "губу". Хотя попробуй доказать, что солдат отстал нарочно. Тебе докажут обратное: печаянпо отстал, прозевал отправление!
Мне ничего не хочется доказывать Драчеву, тем более слышать его доказательства. Просто хочется, чтобы не отставали от эшелонов, не портили кровь лейтенанту Глушкову, временно исполняющему должность командира роты. Могу я рассчитывать на покой хоть сейчас, в промежутке между войнами?
Эшелон стоит на небольшой станции, к ней примыкает небольшой поселок, где главное здание - железнодорожное депо. К депо лепятся улочки: кирпичные тротуары и шлаковые, в подорожнике, клевере, одуванчиках, через канавы с тротуара на мостовую переброшены мостки - списанные шпалы. Дворы за штакетниками тесные, с сараюшками, поленницами, огородами и садочками. Дома одноэтажные и двухэтажные: первый этаж каменный, второй деревянный. У колодезных срубов женщины гремят ведрами. Одуревшие от зноя дворняги, вывалив языки, прячутся в тенечке.