Александр Васильевич Никитенко. Из дневника:
1864. Февраль 2. Воскресенье. <…> Некрасов просил меня очень покорно о поддержке в Совете по делам печати его просьбы по поводу одной статьи, которую ему хочется поместить в «Современнике».
И. А. Гончаров, по обычаю своему, уклоняется от этого, сваливая на меня, хотя дело касается до него, потому что он распоряжается «Современником». Я не привык уклоняться и потому сказал, что сделаю что могу и что должно.
Март 5. Четверг. <…> Дело состояло в том, что в «Современнике» назначена была статья «Пища и ее значение», кажется, работы Антоновича. Статья эта открыто проповедует материализм под тем видом, что человеку прежде всего нужно есть, а потом, говоря о труде и несоразмерности вознаграждения за труд, выводит коммунистические и социалистические тенденции. Будь это популяризирование или начала науки, я ни слова не сказал бы против этого, каких бы щекотливых вопросов статья ни касалась. Но это просто прокламирование к людям недалеким умом и знанием о том, что человек и живет, и мыслит, и все делает на свете одним брюхом и что по началам и стремлениям этого брюха надобно переделать и общественный порядок. Сначала рассматривал эту статью И. А. Гончаров, и, по свойственному ему обычаю сидеть на двух стульях — угождать литературной известной партии из боязни быть ею обруганным в журналах и оставаться на службе, которая дает ему четыре тысячи рублен в год, — он отозвался о статье и так и сяк, но более так, чтобы им осталась довольна литературная партия. Он, однако, употребил уловку, впрочем не очень хитрую и замысловатую, хотя принятую, очевидно, с хитрым намерением отклонить от себя решительный приговор: он просил совет назначить еще кому-нибудь из членов прочесть эту статью. Совет возложил это на меня. <…> Прочитав со вниманием статью, я убедился в том, что это негодная статьишка из многих в «Современнике» и «Русском слове», рассчитывающая на незрелость и невежество, особенно молодого поколения, и добивающаяся популярности в его глазах проповедованием эксцентрических и красных идей. Чего хочется этим господам? Денег и популярности. Трудиться им серьезно для добывания их нет ни желания, ни надобности. В иностранных литературах и книгах есть все, что угодно: оттуда легко добыть всевозможных прелестей радикально-прогрессивного цвета; они будут у нас новы, и, выдавая их за свои, легко добыть славу великого мыслителя, публициста. Перо же у нас бегает по бумаге довольно скоро. Само собою разумеется, что нельзя же потворствовать в печати этому умственному разврату и эгоизму, которому нет дела до последствий, лишь бы добыть денег и популярности. <…> Совет не только согласился с моим заключением, но определил записку мою для руководства послать в здешний и Московский цензурные комитеты.
Забавен был Иван Александрович: он спорил со мною, стараясь доказать, — и, правду сказать, очень нелепо, — что пора знакомить наше общество и с скверными идеями. Он забыл про то, что оно и так хорошо знакомо со многими скверными идеями, но из этого не следует увеличивать зла новым злом посредством печати, которой у нас верят, как Евангелию, что знакомить людей со всеми мерзостями, прежде чем дано им орудие бороться с ними, — значит решительно делать их безоружными и покровительствовать злу. Потом Иван Александрович согласился со мною и даже горячо поддерживал мысль принять мою записку в руководство. Итак, теперь он имеет полную возможность объявить в известном кругу литераторов, что он горою стоял за статью, но что Никитенко обрушился на нее так, что его защита не помогла, — это главное, а между тем он не восстал и против решения совета. И козы сыты, и сено цело… <…>
Апрель 2. Четверг. Заседание в академии, в совете министерства внутренних дел и в совете попечительском. В совете министерства опять побит Пржецлавский — на сей раз Гончаровым — по вопросу об усиленном надзоре за нападением на личности, за карикатурами и прочим. Пржецлавский хотел, чтобы для этого дана была определенная инструкция цензорам…
1865. Декабрь 23. Четверг. Вечер просидел у меня Гончаров. Он с крайним огорчением говорил о своем невыносимом положении в Совете по делам печати. Министр смотрит на вопросы мысли и печати как полицейский чиновник; председатель совета Щербинин есть ничтожнейшее существо, готовое подчиниться всякому чужому влиянию, кроме честного и умного, а всему дают направление Ф[укс] и делопроизводитель. Они доносят Валуеву о словах и мнениях членов и предрасполагают его к известным решениям, настраивая его в то же время против лиц, которые им почему-нибудь неугодны. Выходит, что дела цензуры, пожалуй, никогда еще не были в таких дурных, то есть невежественных и враждебных мысли, руках.
Гавриил Никитич Потанин:
Года через два я окончательно понял тот «литературный хаос», о котором Гончаров говорил; понял тоску патриота Гончарова, и мне сердечно захотелось повидаться с ним. Но это печальное свидание не дало ничего утешительного! Гончаров же начал болеть старостью, жаловался, что плохо видит его правый глаз, в разговоре был томительно вял. Только и было утешительного, что мы вспоминали наши счастливые сороковые года. <…>
— Нет, верно все придется бросить! — крикнул он отчаянно и махнул рукой.
Я чуть не со слезами простился ним.
Бессильный, усталый и недовольный Гончаров действительно бросил все, и службу, и сношения с обществом, и принялся дописывать свой последний роман «Обрыв», который за недосугом и службой писался клочками 20 лет! Критик говорит, что этот роман был любимое детище Гончарова. Но с детищем его в литературе случилось то же, что бывает с любимцами детьми в жизни: любимцы дети не всегда бывают хороши. Роман Гончарова публика встретила холодно, а в некоторых кружках даже враждебно.
Иван Александрович Гончаров. Из письма И. С. Тургеневу. Петербург, 10(22) февраля 1868 года:
Вы обратились ко мне, как к члену Совета по делам книгопечатания, любезнейший Иван Сергеевич, по Вашему делу, а вот я с 29-го декабря не член больше: вышел в отставку, о которой давно помышлял как об отрицательном и неизбежном благе. Застои крови и особенно слабость глаз, все увеличивающаяся от чтения при огне — буквально выгнали меня из службы. Боязнь за глаза — серьезная боязнь, а служба моя вся состояла в чтении. Прослужив 30 лет, я счел себя вправе успокоиться и отдохнуть, — все, что мне теперь остается, так как свобода теперь для меня — мертвое благо, которым я не могу воспользоваться производительно. К тому же могу сказать про себя: «Но не всегда мила свобода Тому, кто к неге (то есть к жалованью) приучен» — понеже пенсия, благодаря Богу и Царю мне назначенная, дает средства — существовать, но без всякой неги, даже без хороших сигар, которые, если пожелаю курить — должен выкидывать какие-нибудь литературные штуки, а между тем не чувствую к таковым — ни охоты, ни сил.