Яков промолчал. Принес из дома каши, накормил Автонома.
- Марька что? Несчастный она человек. Оказывается, жестокосердость твоя безобразнее, чем я думал. Ну, что Острецова бил? Иди, сдавайся властям, пока не напутал вокруг себя новых петель. Хуже будет, если не объявишься.
Автоном скрывался, ночами косил сено для своей коровы, днями отсыпался у реки под кручей или в кустах бересклета. Однажды в страду перед сумерками вышел к пшеничному полю.
Широкое поле без межевых опоясок шумело колосьями отчужденно, больно. Только река с юга да гора с севера перепружали разлив хлебов. Повыше, на равнине, косили лобогрейками. Но сейчас полуднезали в конце я я. го"
на слышался голос баб и мужиков. Услыхал Автоном голос Марькп недоступно, мимо него проходила ее жизнь.
Уж так-то больно повернулось сердце.
Из-за колышущейся пшеницы он видел сына ГрияьКу - игрался около рыдвана. А когда Автоном, крадучись, подошел к табору, Гринька уже спал, уткнувшись щекой в землю. По ногам ползали букашки. В руке цветы мышиного горошка, меж пальцев ног травинки. Перед сном, видно плакал: от глаз по запыленным щекам пролегли светлые вилюжинкп.
- Работничек мой сердешный... ухом припал к земле, знать, слушает, как травка растет... Она тихо растет...
Да что это я размяк.
Автоном встал и, огибая волны пшеницы, окаймленные белым сугробом цветущей ромашки, направился к Марьке. После того как повидал сына, он будто посмелел.
Склонившись над валушкой, Марька вязала сноп. Медленно выпрямилась, растерянно улыбнулась. Шагнула к Автоному. Вязка лопнула, и пшеница, шурша колосьями, рассыпалась.
- Не стерпел, глядючи, как убираете хлеб. Сам я засевал поле. Садись, правь конями, а я сваливать буду.
Погонщик и свальщик рады были отдохнуть, ушли домой. Увлекся Автоном. Объедет круг, помогает Марьке вязать снопы, а встретится с нею глазами не видит, горят они веселым огнем. И вспомнилось Марьке, как, бывало, он зимой еще до света управится со скотиной, сядет за книги и в глазах ворочается сильная, тяжелая мысль, и лицо, как у сорокалетнего, в заботах, брови коршунячьими крыльями боевито изготавливаются к полету. "Понять бы мне его, господи... Один он по миру бредет", - думала она, любя его по-своему, жалко и тревожно.
- Ну и хлебушко уродился!
Руки у него хваткие, ловкие, ни одного лишнего движения, скрутят сноп кидай хоть с небес, вон с той тучки - не рассыплется. А когда начали скирдовать, он захватывал и волок столько снопов, что самого не видно несется по стерне целый воз.
Загустели холстинно-белые полотнища близкого дождя, гроза арканила дубки в лесочке. Понизу по стерне хлынул, шумя, ветер, качнул подвешенную к бричке зыбку, пузырями надул рубаху и кофту. В пыльном прахе запрыгала катунка по дороге.
Антоном махнул рукой жене. - Лети под бричку! Гриньку укрой!
Прибежал в мокрой, вылегшей по мускулам бязевой рубашке, истомно растянулся в затишке рядом с Марькой.
- Управились поскпрдовать.
Стащил мокрую рубаху, залез под зипун, к себе потянул Марьку. Пар шел от горячей груди...
- Сыграй мне песню.
- В грозу-то?
- Бог твой на песню не огневается. Да разве на тебя можно гневаться, козявка ты безобидная?!
Подкручивая усы, Автоном снисходительно и ласково наблюдал за Марькой: ухитрилась в родничке среди куги набрать воды, нагреть, помыть сына. Автоном отрадно подчинялся жене, мылся на луговинке - она сливала воду на сипну и голову его.
Пока допревала каша, Марька сама мылась в заросле куги.
- Давай полью, а?
- Не ходи сюда!
Улыбаясь на ее испуг, Автоном поглядывал, как колышется остролистая куга, как показывается над нею и снова тонет в зарослях голова Марьки.
Вечерний свет блеснул на ее мокрой груди, когда Марька, быстро перебирая длинными ногами, прошла мима Автонома. Склонилась над сыном, и рубаха облегла стан.
- Ну и девка-краля попалась мне!
Радостно беспокоил Автопома ее чистый певучий голос:
- Гриня, сынок, ох и болтун же у тебя батя...
Лежа на копне, оп видел в свете луны ее высокую фигуру в белой рубашке: молилась Марька, и столько нежной кротости было в ее плавных движениях, в тонком большеглазом лице, поднятом к небу.
Страшно и дико стало на душе Автонома лишь при одном воспоминании, что когда-то бил ее.
Неслышно приблизилась к копне, склонилась на нам, улыбаясь.
Не как прежде - рывком, с яростью, а осторожно притянул ее к себе под зипун, и она без былой оторопи доверчиво поддалась. Потом, облокотившись, глядела на него блестящими глазами.
- Не узнаешь?
Взяла его тяжелую руку, прижала к своей шее, горячей, пульсирующей.
Автоном смотрел то на нее, то на серебрившийся над кугой туман, то на звезды, и что-то по-новому укладывалось в душе его.
- Марья Максимовна, мне понять надо: в какое время и с какими людьми я живу? Зачем и как живу? Даже вон та ивушка не случайно растет у родничка... видишь, по ветви в тумане купается?
- Вижу... Не выдумывай много-то. Тяжело не от жизни, а от выдумки. Глянь, какая красота кругом - звезды, пшеница...
- Не, я не выдумщик. Кто выдумывает, тому жить легче. В сказке все понарошку: обманулся, вздохнул, и все горе сошло... Что кладет на весы выдумщик? Слова.
А я - жпзнь, вековую привычку ставлю на кон. На земле я вижу жпзнь. Правда, земля тяжелая, и уж если горе завалит мою грудь, вздохом я не избавлюсь от нее...
Пусть не требуют от меня быстрого признания мудрости слов. Читал я у Ленина: политика серьезная начинается не там, где действуют тысячи, а где - миллионы. Как я - таких много. Ладно, за Власа согласен отвечать...
Марька как-то не вникала в его слова, а больше к голосу прислушивалась - она уже знала, что люди много наговаривают, и к словам нельзя цепляться. И то, что уловила она в голосе, в выражениях лица Автонома, сказало ей многое о его душе: светлела душа в страданиях. И Марька предчувствовала, что начнется у них иная жизнь.
Утром, чтоб порожняком домой не ехала жена, помог ей навить фургон сена.
Жена стояла на возу, он подавал.
- Ну, чего не принимаешь там?
Марька выронила грабли.
- Они едут. Беги! Господи, с трех сторон. Ходил бы осторожнее, тут каждый заметен, как омет в степи.
- Слазь, Маша, я на воз заберусь. Оттуда поведу с ними переговоры.
Поднял руки, и Марька спустилась на них, глянула в его глаза, хоть по-прежнему суровые, но в то же время новое что-то было в них. И даже не верилось, Машей назвал. Задержал над землей на руках, а она обняла его и заплакала.
- Ты бежи бегом домой, а я поеду тоже в Хлебовку.
Чай, дадут они сено довезти, белье взять, - сказал Автолом.
Никогда у нее не было столько ласковости и силы.
Летела над крутым берегом и не знала, чего у нее сегодня больше радости или горя. Все она ему простила только за эти вот сильные, бережно державшие ее над землей руки, за этот будто братский взгляд. И если минутой назад она просто боялась, что заберут его. потому что всякое проявление насилия пугало и удручало ее, то теперь сразу, как игла, вошла в сердце жалость к нему.