По приговору суда двух участников демонстрации – Наталью Горбаневскую и Виктора Файнберга – подвергли принудительному психиатрическому лечению.
Л. У.Наталья Горбаневская
Психэкспертиза
Комиссия состояла из трех человек: ординатор – она, видимо, уже доложила свою точку зрения и теперь не задала ни одного вопроса; белокурая пожилая дама, которая задала мне только один вопрос: «Почему вы взяли ребенка на площадь? Вам не с кем было его оставить или вы просто хотели, чтоб он участвовал в демонстрации?»
«Не с кем было оставить, – сказала я честно. – Да еще мне в два часа надо было его кормить».
«Ну, до двух часов было много времени, вы могли оставить его где-нибудь у знакомых».
Я пожала плечами. Оставить трехмесячного ребенка у знакомых? Да и не думала же я, что к двум часам смогу прийти к знакомым.
…Третьим был – и руководил экспертизой – небезызвестный профессор Лунц. Я прекрасно знала, кто такой Лунц, и прекрасно знала, что ни от каких моих ответов не будет зависеть результат экспертизы, но вела себя лояльно, отвечала на все вопросы, и о давней своей болезни, и о Чехословакии, и о том, нравится ли мне Вагнер. Вагнер мне не нравится. «А кто нравится?» – «Моцарт, Шуберт, Прокофьев».
Через неделю, 12 сентября, в день окончания следствия, я узнала результат экспертизы и свою странную судьбу. Заключение экспертизы, подписанное профессором Лунцем, гласит, что у меня «не исключена возможность вялотекущей шизофрении», – замечательный диагноз! Хотела бы я знать, многим ли лицам, особенно интеллигентам, можно твердо написать «исключена возможность». И после этого проблематичного диагноза той же бестрепетной рукой написано, что я «должна быть признана невменяемой и помещена на принудительное лечение в психиатрическую больницу специального типа»[51].
Наталья Горбаневская
Два года и два месяца
«Я всего провела в тюрьме 2 года и 2 месяца. Из них девять с половиной месяцев в Казанской психиатрической тюрьме (как правильно называть «психбольницу специального типа»). Из Бутырки в Казань меня привезли в январе 1971 года. В 1972 году, опять через Бутырку, вернули в Сербского на повторную экспертизу. В Сербского – еще три месяца. Но всё дело было не в сроках, а в принудительном лечении галоперидолом, применение которого давно признано пыткой. Галоперидол в клинической практике применялся для лечения бредов и галлюцинаций. Ни того, ни другого у меня не было. Если не считать бредом мои взгляды, но ведь их так и «не излечили»… Обычная схема применения галоперидола: 1 месяц, потом перерыв в связи с тем, что побочным эффектом галоперидола является болезнь Паркинсона. А мне давали его девять с половиной месяцев подряд, без корректоров и перерывов. Продолжали давать и в Сербского. Перед освобождением Печерникова мне сказала: «Вы же понимаете, что вам придется и дальше принимать галоперидол»[52].
Валерия Новодворская
«А я в холодном мраморе немею…»
О прибытии Наташи в казанскую спецтюрьму мне возвестила на прогулке веселая уголовница Ирочка, которая по молодости лет попала в какую-то банду и у которой были влиятельные советские родители. Они помогли ей закосить от лагеря, не понимая, что их дочь попадет в гораздо худшие условия. Наташа, в отличие от меня, отлично сходилась с нормальными уголовниками и не боялась их… С Ирочкой она встретилась в Бутырской тюрьме, где они вместе ждали этапа. Кстати, веселая и разгульная жизнь Ирочки была для властей таким же хорошим основанием для признания невменяемости, как и политическое инакомыслие Наташи.
Когда я впервые увидела Наташу на прогулке (политических не сажали вместе в одну камеру, но только в камеры с убийцами и бандитками), она мне показалась совсем маленькой и ужасно кудрявой. Ей устроили скверную жизнь: всё время кормили галоперидолом, давали мало корректора, хотя обещали престижную работу – разбирать книги в библиотеке. Тем более что правила игры Наташа выполняла: говорила военным врачам, что в дальнейшем будет думать только о своих детях. Так что применять пытки у них основания не было. Наверное, Наташа прибыла с соответствующим сопроводительным документом от КГБ. Несмотря на ужасное состояние от галоперидола, она продолжала писать стихи. Тайно, конечно. Это было строго запрещено. Я видела, как зимой, на прогулке, в тюремном дворе, она писала стихотворение о царскосельской статуе. Я при ней играла роль Лидии Чуковской при Анне Ахматовой. Я запоминала уже написанные строчки, а Наташа «жарила» дальше.
О, зим российских лютые морозы!
О, мой опустошенный пьедестал!
Коленки скорча, в неудобстве позы
Тепла ищу, обломок южных скал.
Пигмалион не любит Галатею,
Его пленяет чей-то легкий смех,
А я в холодном мраморе немею,
В разбитый нос вбирая мерзлый снег.
Наташу не зря называли воробушком. Она действительно была похожа на маленький, беззащитный комочек перьев, замерзающий жестокой казанской зимой. Наташе я понравилась не очень. Тогда в диссидентском движении почти не было «народников», которые обращались бы не только к западным корреспондентам, но и пытались бы поднять на борьбу народ. Наверное, мудрые диссиденты уже тогда знали о нашем народе то, что не понимала я, девятнадцатилетняя студентка. К моему разбрасыванию листовок во Дворце съездов Наташа отнеслась без нежности: она говорила, что подобные действия могут только усилить репрессии. (Учитывая, что у меня в листовках была полная политическая выкладка: предложение свергнуть коммунистический строй с помощью вооруженной борьбы и построить капитализм). Но в первом[53] выпуске «Хроники текущих событий», который Наташа редактировала, она меня честно упомянула. Она прохладно относилась и к Солженицыну: ей казалось, что он гордец и мало общается с другими диссидентами. Она прочитала мне все свои стихи и рассказывала, как Ахматова завещала ей лиру. Как видно, Анна Андреевна поделила лиру пополам: половинку – Наташе, а половинку – Иосифу Бродскому. Но Наташа явно стоила даже целой лиры.
Она с нежностью вспоминала о Ясике и Осе и с уважением говорила о своей матери…
Наташа вместе со мной мечтала, как о счастье, что вдруг заново откроют дело и нас увезут в Лефортово. О другом счастье мы и не помышляли. Наташа говорила, что, даже если бы нас забрали на расстрел, стоило бы набрать конвоирам букетик одуванчиков, которые росли на тюремном дворе. Других цветов там не было. Летом нам случалось мечтать о том, как над тюремным двором зависнет американский вертолет, спустит лесенку, и мы уцепимся за нее. Ирочку мы тоже собирались прихватить. Но вертолет так и не появился. Зато произошло другое чудо. Возмущение участью Наташи и ее известность на Западе были так велики, что КГБ не выдержало и года. Наташу увезли обратно в Москву, в Институт Сербского, поменяли диагноз «вялотекущая шизофрения» на «реактивное состояние» и выпустили. Она недолго оставалась в России. Но никто не имеет права судить тех, кто побывал в спецтюрьме. После этого отъезд был вполне легитимен, потому что такое стране нельзя было простить, а существовать на свободе после этого было совсем уж невозможно. Больше мы с Наташей не виделись никогда, хотя потом, после августа, она и приезжала в Москву.