Он любит паузы. Они заполнены мыслью, воспоминаниями, соображением, как лучше передать в словах то, что стоит перед его мысленным взором. Пожалуй, паузы в рассказах Остужева не менее значительны, чем слова. И это понятно: он знает цену молчанию. И он никуда не торопится.
Вот, сжимая локоть кистью другой руки, сидит он, не утративший юношеских пропорций и легкости, благородный, красивый, светлоглазый старик, изящный даже в больничной пижаме.
* * *
– Я поздно родился, – громко и раздельно говорю я, – не видел Ермолову!..
Остужев вскинул брови, поворачивает ухо вполоборота ко мне, приставляет ладонь:
– Простите!..
– Мне не посчастливилось видеть Ермолову, – кричу я изо всех сил.
– Я слышу: не надо так орать. Там, за стеной, больные. Они страдают. Если вы будете так надрываться, нас с вами отсюда вытряхнут… Вы про кого спросили меня? Про Ермолову?..
Не надо его торопить: он собирается с мыслями.
– Тот, кто не видел ее на сцене, – начинает Остужев голосом легким и звучным, который отличишь среди тысячи, – кто не видел ее, никогда не поверил бы, что она способна потрясать души…
Она была скромна, молчалива, замкнута – слепое неверие в свои силы.
Надо играть спектакль. Шел уже множество раз. Сама не своя. С утра за кулисами. Чтобы не опоздать к вечеру. И пошла вымеривать шагами доски пола, считать шляпки гвоздей. Сжимает холодные виски ледяными ладонями. В полном отчаянии. Сегодня она поняла окончательно: у нее нет никакого таланта. А когда выйдет на сцену – вдобавок ко всему забудет текст роли. Суфлер ей подскажет, а она не расслышит. И тогда наконец все поймут, что она пользуется незаслуженной славой. Ходит, произносит шепотом монологи, трепещет от любви, идет на казнь, обращает к миру последние слова. Вся в слезах. Так – до вечера…
Ничего не ела весь день. Загримирована и одета за час до спектакля. Сжатые руки опущены. Одни зрачки вместо глаз. Какая-то магнетическая сила исходит от ее лица, от всей ее благородной фигуры. Вот встала в кулисе. Режиссер Кондратьев кивает: «Ваш выход, голубушка». Медленно обращает на него взгляд, полный волнения и власти… вышла на сцену… И зал ударяет током!.. Все, что сидело, развалившись и облокотившись, поднимается, как под ветром… Произнесла своим грудным голосом первые фразы – все устремилось вперед, как к источнику света!.. Закончила монолог – и на многих лицах блистают слезы!..
Не потому, что она сказала что-нибудь жалкое! Или растрогала! Неееееет!.. – вскрикивает Остужев, словно пронзенный. – Нет! Потому что она приобщала к рождению искусства!.. Я играл с ней Незнамова в пьесе Островского «Без вины виноватые»… Мне трудно бывало произносить текст моей роли: я плакал настоящими слезами…
В глазах его появляется отблеск тех слез; он переводит взгляд в окно и молча рассматривает зеленый больничный сад и вечереющее московское небо.
– Великая женщина! – произносит он наконец, вернувшись взглядом в палату. Молчим.
– Я прожил счастливую жизнь, дорогой!..
(Как люблю я этого человека и эти рассказы! «Счастливую жизнь» – глухой, одинокий старик…)
– Более полувека я играл в Малом театре. У меня были замечательные учителя – Александр Иванович Южин-Сумбатов, Александр Павлович Ленский, Владимир Иванович Немирович-Данченко. Люди, которые меня, паровозного машиниста, вывели на сцену моего дорогого театра и дали познать радость творчества!..
У меня были замечательные друзья – Климов Мишка (Михал Михалыч), Коля (Николай Мариусович Радин)… Какие это были удивительные актеры – легкие, умные! Какие веселые и талантливые ребята!..
…В мою пору играли такие титаны, как Степан Кузнецов в нашем Малом, Леонид Миронович Леонидов в Художественном. Мы с ним очень дружили.
У меня и во МХАТе были друзья – Грибунин Владимир Федорович, Николай Григорьевич Александров… О, это были актеры прекрасные! И великие мастера на всякие выдумки, таланты, неистощимые в шутках!..
…Мы всегда жили большой актерской семьей, в которую входили и оперные. Я лично очень дружил с Леонидом Витальевичем Собиновым. И сейчас, между прочим, расскажу вам забавную историю.
Надо знать, что до революции у московского Большого театра и у московского Малого театра костюмерная была общая. А все находили, что у нас с Леней Собиновым одинаковые фигуры. Поэтому, невзирая на то, что Собинов служил в Большом, а я в Малом, на нас двоих сшили один костюм – для Ромео… Споет Собинов в «Ромео и Джульетте» Гуно – волокут этот костюм в Малый театр. Я его немножечко ушью в поясе (у Лени талия была пошире моей!) и выхожу играть Ромео в трагедии Шекспира. А в последнем акте меня уже тычут в спину: «Отдавай обратно костюм – завтра Собинов снова поет Ромео…» А потом он встречает меня, и начинается:
«Кто тебе позволил ушивать наши портки? Чувствую вчера: не могу опереть голос – не набираю дыхания. В антракте гляжу – портняжничал! Я велел распороть! Только тронь теперь!.. Соскочут? Ничего не соскочут!.. Не мое дело, – надуй пузо и выходи!..»
– …В то время, когда я слышал, – Остужев пальцем легонько касается уха, – я очень любил бывать в опере. И мог бывать сравнительно часто. Потому что в молодые годы мне поручали такие большие роли, что через двадцать минут после начала спектакля я уже шел разгримировываться. Закатят мне, например, в первом акте пощечину. И я скрываюсь. На сцену больше не выйду. И мог бы скрыться в Большой театр. Или, скажем, проткнут меня в первом акте шпагой на поединке. И я мертвый. И могу мертвый сидеть в Большом театре. Либо меня разыскивают по ходу пьесы, чтобы вручить мне большое наследство. А я об этом не знаю. И могу не знать тоже в Большом театре. Но на спектакли, в которых пели Алчевский, Нежданова, Собинов, билеты всегда нарасхват. И прежде чем у нас в Малом вывесят репертуар на следующие полмесяца, в Большом – ни одного места. И не достать.
И тогда я решил воспользоваться тем, что у Большого и Малого не только костюмерная была общая, но и дирекция была общая. А возглавлял ее очень воспитанный и подтянутый старичок – генерал в отставке фон Бооль.
Добился приема, рассказал ему о своих затруднениях. Он при мне приглашает чиновника и главного капельдинера и говорит:
«Благоволите пропускать господина Остужева на все спектакли Большого театра, в любое время, кроме дней тезоименитств их императорских величеств…»
Отпустил иx и обращается ко мне:
«Постоянного места, господин Остужев, я вам не могу предоставить. А разрешаю бывать запросто – за кулисами».
– Какое счастье!.. – Остужев смыкает руки и прижимает их к сердцу. – Он лишил меня почетного права задирать башку в заднем ряду артистической ложи, откуда ни черта не увидишь. Вместо этого я получил разрешение прибегать в любой час за кулисы Большого театра и, стоя рядом, следить за игрой величайших мастеров русской оперной сцены. Это было для меня настоящей школой!