Англичане никак не могли осознать всей глубины моего отчуждения от коммунистической системы, и это вызывало у меня на первых порах чувство досады.
Я неоднократно заявлял тем, с кем встречался, что необратимая перемена в моем мировоззрении произошла 21 августа 1968 года, когда советские танки вошли в Прагу. Повторял им то и дело, что я в курсе всех основных политических реалий. И тем не менее мне казалось, что мои слова не находили у них должного понимания. Только этим я и мог объяснить настойчивое желание Дика, человека по любым меркам разумного, передавать мне вырезки из английских газет, в которых приводились новые факты попрания коммунистической системой прав человека и ужасающие примеры того беззакония, которое творило советское руководство. Хотя ему и было известно, что я не смог бы прочитать их, поскольку не владел английским, он все же, по-видимому, надеялся, что эти материалы укрепят мою решимость служить Западу.
— Послушайте, Дик, — сказал я ему как-то, — Обо всем этом я знаю в десять раз больше, чем компиляторы, стряпающие эти статьи. Я знаю буквально все о преступлениях, совершенных коммунистическим руководством. Я знаю о миллионах погибших в концлагерях. А вы еще пытаетесь зачем-то убедить меня, что коммунизм — это зло! Моя миссия заключается в том, чтобы показать вам, что эта система еще мерзостней и опасней, чем вы полагаете. Я вышел из самых глубин ее, так что знаю, о чем говорю. Вы же, вопреки всему этому, приносите мне какие-то газетные вырезки, чтобы обратить меня в политического диссидента! Боже правый, да я же и так стопроцентный диссидент и являюсь таковым уже семь с лишним лет.
Постепенно мои беседы с английскими партнерами стали приобретать все более конкретный, деловой характер. Первые восемнадцать месяцев в мою задачу входило вспоминать буквально все, что я еще не забыл, об осуществлявшейся КГБ широкомасштабной и до невероятности изощренной операции с целью внедрения в общественное сознание ложных представлений о том, что происходит в действительности. Поскольку прошло всего лишь три года с тех пор, как я сам принимал участие в этих мероприятиях, в моей памяти сохранилась масса подробностей, о которых я и рассказывал Майклу на немецком при каждой нашей встрече.
По прошествии какого-то времени он протянул мне какую-то бумагу и, пояснив, что это детальный перечень моих замечаний, попросил прочитать ее и проверить, не вкралось ли в текст каких-либо ошибок. Ознакомившись с материалом, я нашел, что подготовлен он превосходно.
— Высший класс! — воскликнул я, закончив чтение. — Судя по всему, в вашем ведомстве работают великолепные аналитики.
— Аналитики? — произнес он в ответ. — Откуда их взять? Все это написано мною.
Майкл, всегда такой серьезный, радостно рассмеялся, польщенный моей похвалой. И все же я не верил, чтобы кто-то сумел составить столь обстоятельный документ на основании лишь устных моих высказываний. Как оказалось впоследствии, я был прав: все, что я говорил, записывалось на пленку. Англичане, таким образом, нарушили свое обещание относительно одного из трех основных условий, выдвинутых мною, прежде чем дать окончательное согласие на сотрудничество с английской разведслужбой. Время от времени они обманывали меня и еще кое в чем. Уверяли, например, что не ставили датчан в известность о том, что сотрудничают со мной, и не прибегают к их помощи, чтобы облегчить мне выполнение моей задачи, но я-то знал, что все это — несусветная ложь. Однако при всем при том я понимал, что об этом их могли просить датчане: если бы меня арестовал КГБ, я смог бы, по крайней мере, заявить, что датчане не имеют ко всему происходящему ни малейшего отношения. (Если в то время я лишь догадывался об этом, то спустя годы, находясь в некой стране, где размешалось крупное отделение английской разведки, получил достоверное подтверждение своим догадкам. Тамошний специалист по оперативной технике обмолвился случайно в разговоре со мной, что именно он установил в квартире в Копенгагене, где проходили мои тайные встречи, подслушивающее устройство со звукозаписью. (Примеч. автора.)
Отношение Майкла ко мне явно менялось к лучшему. Нрав его постепенно смягчался. Поскольку он был шотландцем, я и теперь неизменно представляю его себе в образе сурового, с аскетической внешностью пресвитерианского священника, не допускающего никаких вольностей в том, что касается его религии или морали. Он не был легок в общении, не был склонен к шуткам, его отличала Исключительная преданность своему делу. Он много, неимоверно много работал, тщательно готовился к встречам со мной, задавал конкретные, заранее продуманные вопросы и записывал ответы на них. Прожив немало лет в Англии, я понимаю теперь, что он, будучи, в сущности, человеком замкнутым и сдержанным, не может считаться типичным англичанином, а его недостаточно развитое чувство юмора осложняло общение с ним. Когда после года, проведенного нами в совместных беседах, я заметил однажды, что в КГБ немало достойных людей, он сказал:
— Не будем об этом! Это же — сущий абсурд! Подобная реакция на мои слова свидетельствовала о том, что он был не способен воспринять любую идею, которая шла вразрез с его мнением.
Майкл курировал меня в течение двух лет. Затем однажды он сообщил, что в скором времени ему придется покинуть Данию и что это удар для него, поскольку встречи со мной не только доставляли ему удовольствие, но и оказались весьма продуктивными. Преемник Майкла Эндрю, который был прямой его противоположностью, обладал удивительным даром заряжать своей неуемной энергией всех попавших в его поле зрения. Неизменно веселый и доброжелательный, он всякий раз, допуская какую-нибудь оплошность, искренне каялся, а когда я спросил его однажды о том, как функционируют Уайтхолл и английское правительство, он с готовностью принялся мне объяснять. Благодаря беседам с ним я начал понимать, на чем, собственно, зиждется английское общество. Мой новый партнер был года на четыре старше меня и, отличаясь уникальными способностями, довольно сносно говорил по-русски и свободно владел, не считая немецкого, еще тремя языками.
Когда встал вопрос о выборе наиболее эффективного способа передачи англичанам имевшейся в распоряжении КГБ секретной информации, мне первым делом предложили фотоаппарат, чтобы я мог переснимать хранившиеся в резидентуре документы. Однако сама мысль об этом пугала меня: один случайный взгляд в полуоткрытую дверь, и всему конец. Услышав подобное предложение, я невольно задал себе вопрос: не оказывают ли на сотрудников английских спецслужб такое же давление, как на моих соотечественников? Дело в том, что одно из подразделений КГБ — отдел оперативной техники, размещенный в Москве, — не только создавало все новые и новые образцы таких подручных средств ведения «тайной войны», как миниатюрные фотокамеры, материалы для тайнописи, коротковолновые приемники, но и навязывало их оперативным работникам, а через них — и секретным агентам, поскольку использование в «боевых условиях» подобных приспособлений оправдывало его собственное существование. И мы, штатные сотрудники зарубежных отделений КГБ, старались при случае всучить своим тайным помощникам все эти новинки — не потому, что они действительно были столь уж необходимы им или могли хотя бы чем-то облегчить их задачу, а лишь для того, чтобы ублажить Центр.