Бывая нередко в провинции, Чижов интересовался работой местных земских учреждений. В августе 1866 года, находясь в Ярославле, он удовлетворенно отмечал: «Здесь затевают земский банк для краткосрочных ссуд всем без различия из земства, помещикам и крестьянам, под круговое ручательство или под залог произведений сельского хозяйства и промышленности… В некоторых губерниях, наприм<ер>, Харьковской, почта, ее содержание… уже на руках у земства, хотя почтовые доходы и принадлежат правительству. Таким образом, неприметно, мало-помалу, земство будет прибирать к рукам всю местную деятельность»[448].
Согласно представлениям Чижова, самодержавие получило в свое время значение положительной силы, ибо оно было порождено народом. В народе же самодержавие до поры до времени находило свое олицетворение. В пореформенной России в среде либералов все большую популярность стала завоевывать идея перехода к конституционной форме правления. Но Чижов считал подобную постановку вопроса преждевременной. «В обществе, — писал он в марте 1877 года, — ходят под сурдинкою слухи о том, что будто бы у нас думают о конституции. Не радует этот слух… Это будет уже чисто подражание Турции, и можно ожидать, что и сущность конституции будет тоже турецкая: при конституционной форме — полный разгул произвола. Народ безгласный, привыкший безусловно повиноваться. Он не успел еще воспользоваться освобождением… Вместо того, чтобы прибегать к конституционной форме, <не лучше ли> дать конституцию de facto, то есть мало-помалу расширять права земства и его самостоятельность, дать возможность распоряжаться земским хозяйством, приходами и расходами. Это было бы вернее и надежнее»[449].
В августе 1877 года, пересказывая в дневнике содержание своего разговора с И. С. Аксаковым на тему об «увенчании здания» реформ конституцией, Чижов вновь настаивал на необходимости постепенного перехода к представительному образу правления — «народной монархии». «Тут мы (с Аксаковым. — И. С.) перешли к тому, что теперь, кажется, само правительство видит свою несостоятельность и едва ли не помышляет о конституции. Вот вопрос — что это будет за конституция? Ив<ан> Серг<еевич> говорит, что он понимает одну конституцию, именно английскую. Да, говорю, разумеется, только она вышла из народной жизни; а у нас ее дадут… По понятию Ивана Серг<еевича> хорошо бы Земский Собор, которого, как кажется, желает само правительство… но на Земском Соборе допустить голос совещательный, а не решающий. Таким образом, составилось бы общее мнение, которое могло бы быть так сильно», что поставило бы от него в зависимость решение властей. «По моему мнению, лучше всего дать более простора, или еще лучше, постепенно давать более простора земству, чтобы таким образом, частными случаями и узаконениями, их решающими, образовалось мало-помалу общее уложение. Тут правительству оставалось бы только одно — чисто государственная область, и то утверждаемая земством, а вся общественная, личная и частная оставались бы в самом земстве»[450].
В общем и целом оценка Чижовым реформаторской деятельности Александра II была положительной. Многое, о чем либералам грезилось в 1850-е годы, в 1860-х стало явью. Обращаясь в передовой статье газеты «Москва» за 1867 год к своим читателям, среди которых преобладали представители крупной торгово-промышленной буржуазии, он призывал их с оптимизмом смотреть в будущее: «Мечтали мы когда-то об освобождении крестьян, препон было много; но освобождение совершилось. Почти не мечтали о гласном судопроизводстве, — оно началось и радует русского человека; вышло оно лучше, чем ожидали самые оптимисты. Не смели мечтать о свободе печати: много препятствий к ее освобождению; она на непривычной почве хромает и спотыкается, а все-таки мало-помалу движется вперед. Толковали о земстве — и оно явилось. Трудно ему пробиваться сквозь оплот неземского люда; но когда заря занялась, то часом раньше, часом позже, а все-таки солнце появилось»[451].
Любопытно, что в последние годы жизни на волне все более усиливающихся либеральных настроений в обществе Чижов ежегодно 14 декабря обращался памятью к событиям на Сенатской площади в Петербурге полувековой давности и делал в дневнике соответствующие записи. Отдавая должное декабристам как провозвестникам свободы и самоотверженным борцам против деспотизма и беззакония, он в то же время критиковал их движение за то, что в нем не было ничего русского и что оно не имело опоры в народе — единственном двигателе истории.
«День, памятный в событиях первой четверти настоящего столетия, — писал Федор Васильевич 14 декабря 1874 года, — памятный для России, это день восстания так называемых теперь декабристов. Много тут запутанного и смешанного. Понятия о свободе, но не о равенстве; конституция, приготовляемая для России, была чисто аристократическая, народ, т. е. простой народ, был ни при чем. Но одна сторона была в уме у всех декабристов, сколько-нибудь сознательно вступивших в тогдашнее тайное общество, — это требование законности, это заклятая вражда к произволу. Как все это было тогда понимаемо; как думали исполнить, как ребячески верили в силу горсти людей… За что я глубоко чту память декабристов, а при жизни их чтил самих, — это за самопожертвование, это за то, что ни ссылка, ни каторжная работа, ни осуждения на смерть не лишили человеческого достоинства ни одного из них. Они приняли приговоры с достоинством, не просили помилования, перенесли казнь, ссылку, каторжную работу, не унизив себя упадком духа. По мне, им принадлежит высокий почет и имена их не могут быть забыты в нашей истории»[452].
В юбилейном для декабристов 1875 году, когда негласно отмечалось 50-летие восстания, Чижов вспоминал, что оно «не находило сочувствия ни в ком из нашего тогда очень молодого поколения» и что участниками движения «много было наделано глупостей»[453].
В следующем 1876 году, говоря о декабристах, он уточнял: «Это был первый сознательный протест не народа, а общества против личного царского деспотизма. В нем не было ничего выросшего на чисто русской почве, потому что само протестующее общество возросло и воспиталось иностранною историею. Но нельзя отвергать того, что в нем было много человеческого. Но еще меньше было русского и уже нисколько человеческого в суде над несчастными увлекшимися и увлеченными. Это был необузданный деспотизм, прикрытый дырявою мантиею законности… Из декабристов теперь остаются только Апостол-Муравьев и Свистунов, доживают все в глубокой старости и забвении. Много они потерпели, — но служившие инородному началу, они, несмотря на благородство самоотвержения, несмотря на страдания в 25-летней каторге, не снискали себе почета от русского общества; наше поколение еще уважает их, а последующие не имеют о них понятия»[454].