В рукописи: „С этих пор становится стыдно не любить России, и высший петербургский круг, еще державшийся за так называемый европеизм, представляется как бы болезненным наростом на здоровом теле России“.
Отметка Государя: „Нахожу это несправедливым и также односторонним взглядом москвичей“.
В рукописи: „Славянофильство никогда не враждовало ни к науке, ни к иностранным языкам…“
Отметка Царя: „Но бранило и бросало грязью в Петра Великого“.
В рукописи: „Славяне только хотели, чтоб мы поняли русский народ, чтоб мы узнали его великое настоящее и прошедшее“.
Отметка Царя: „Было бы прекрасно, если бы они только этого хотели, но это, к сожалению, не так“.
…Много вообще заметок, но для меня эти — важнейшие…»[440]
В своих маргиналиях Александр II не уточнил, чего же на самом деле хотели славянофилы, какие, с его точки зрения, крамольные замыслы они вынашивали. Да и странно, на первый взгляд, его предубеждение к «москвичам», ведь во многом эпоха буржуазных реформ в России 1860–1870-х годов была воплощением их долгожданных чаяний и надежд. И тому есть немало свидетельств в дневнике и переписке нашего героя. Как, впрочем, и его «весьма крамольных мыслей».
В пореформенное время Чижов продолжал критически относиться к представителям царствующей династии, видя в них «обрусевших немцев» Романовых-Готторпских, а не «коренных русаков». Этим, по его мнению, объяснялись бессознательное служение Петербурга «немецкому началу» и борьба с собственным народом и народным самосознанием, недооценка природных способностей русских и засилье немцев среди высшей царской бюрократии и офицерства, потворство притеснению и онемечиванию местного эстонского и латышского населения северо-западных губерний со стороны «пришельцев» — остзейских баронов, наделенных особыми правами и привилегиями и стоящих на антирусских, децентрализаторских позициях. Чижов был убежден, что, используя подобострастные настроения верховных правителей России в отношении Европы, «петербургские канцелярские сферы» и влиятельные группы экономистов-фритредеров злонамеренно втягивают страну в финансовую и экономическую кабалу от западного капитала.
Обращаясь в начале 1870-х годов из Венеции к одному из своих старых приятелей, жившему в то время в Дублине, Чижов просил: «В письмах ко мне в Россию… не спрашивай меня только о Царе и Царевиче, — бранить их не позволяется, а хвалить особенно не за что»[441]. Тем не менее Чижов весьма сочувственно воспринял «александровскую весну», когда наконец «распахнулись все окна и форточки и свежий ветер перемен проветрил все здание». «Россия ожила, — писал он, — все зашевелилось»; «Русская мысль… вышла из оков немого подчинения авторитету»; «Теперь, слава Богу, народ весь, во всей своей сплошной массе, вздохнул посвободнее и мало-помалу стали отваливаться струпья. Разумеется, мы не обновились, не очистились вполне: крепостное право, бессудие, деспотизм, произвол являются беспрестанно, но видна синева неба хоть кусочками»; «Потомки наши далеко больше нас превознесут и возблагодарят Александра II за то, что он дал нам»[442].
В изменении внутренней политики самодержавия Чижов усматривал результат благотворного влияния личности царствующего Императора. Если Николай I, «не понимавший никогда человеческого равенства, видевший во всех каких-то пресмыкающихся пред ним тварей», «царствовал… так, как медведь в лесу дуги гнет: гнет не парит, переломит — не тужит»[443], то Александр II, в оценке Чижова, прежде всего Царь-человек. Однако Его «личная доброта и мягкость» нередко граничат со слабостью и неустойчивостью, оттого при нем вроде и «заботятся о прогрессе, и трусят черт знает чего»[444].
Наряду с отменой крепостного права Чижов приветствовал наиболее последовательную буржуазную реформу 1860-х годов — судебную, самую прогрессивную по тем временам в мире. Отзываясь о проходившем в 1871 году в Петербурге «Процессе нечаевцев», он подчеркивал, что «одно уже то, что так называемое политическое преступление судится гласно и публично — весьма значительный шаг»[445].
Как убежденный сторонник предоставления обществу буржуазных политических и гражданских свобод, Чижов в целом одобрительно воспринял закон о печати 1865 года. Отстаиваемое им право на свободу совести в делах веры находило понимание среди московских купцов-староверов. Морозовы, Хлудовы, Мамонтовы и многие их единоверцы шли в первых рядах промышленного прогресса и при этом страдали за свои, отличные от ортодоксальных, религиозные верования. Сын Православной Церкви, Чижов поддерживал старообрядцев различных толков и согласий (но не «нелепых и безобразных раскольничьих сект»). По его мнению, церковный строй допетровской Руси, с Патриаршеством и Соборами, наиболее соответствовал духу русского народа. Во многом благодаря старообрядчеству, самобытному, сильному и гонимому, были сохранены вековые устои народной жизни.
Начиная со второй половины 1850-х годов в прессе значительно оживилось обсуждение вопросов Церковного раскола. Чижов приветствовал выступления в защиту староверов, «выступления… весьма благородные и открытые». И в этом хоре его собственный голос был слышен вполне внятно и определенно: «Всякое гонение, всякое насилие совести гадко и непременно против истинной веры»[446].
Результаты гласной поддержки прав старообрядцев не заставили себя долго ждать. Уже на рубеже 1850–1860-х годов преследования раскольников и сектантов в России были смягчены. Прекратилась практика ликвидации старообрядческих скитов и кладбищ. Закончил свое существование и особый секретный комитет по делам раскольников.
Много надежд в пореформенные годы возлагал Федор Васильевич на проведение в жизнь земской реформы. В выборных, всесословных, не зависимых от царской администрации земских учреждениях ему виделась модель будущего представительного управления страной, в основе которой лежала формула: «Народу — сила мнения, Царю — сила власти». Существующая в действительности «незначительность земств», узость их административно-хозяйственной компетенции дискредитировали идею реформы, и Чижов настойчиво выступал за расширение сферы деятельности земств, за большую их самостоятельность и инициативность. «Не дело министров и петербургского правительства вообще быть законодателями, — писал он в этой связи, — инициатива, предложение законов должны идти от страны, от земства… И только быть… согласовываемы с общими государственными законами и утверждаемы правительством. Пока этого не будет, для каждого нового закона страна будет tabula rasa, на которой черти что угодно»[447].