– Может, и путаю, но вроде слышал про такого.
– Понятно…
По телефону спрашивают, может ли наше издательство напечатать японские календари. Пока я соображаю, что такое японские календари, интересуются – туда ли попали.
На всякий случай говорю, что попали туда, но прошу перезвонить завтра.
– Но вы можете напечатать именно японские календари?
– Можем. Но завтра…
– Скажите пожалуйста, телефон художественных мастерских на Онуфриева, – это Шабуров звонит по 09. Начало фразы он произносит агрессивно, финал мягко.
– Спасибо… Это художественные мастерские? А Махотина можно? Не знаете такого! Спасибо…
– Какие новости хорошие? – спрашиваю у Шабурова.
– Какие тебе новости… Никаких новостей нет.
Сидим. Молчим.
Снова набирает номер.
– Не берут…
– А кому звонишь?
– Арбеневу в издательство.
Ждет.
– Может, обедает. Женя в два часа дня ходит в столовку обедать. Сейчас как раз два часа.
– Где обедает?
– В столовой какого-то института, – начинаю злиться.
– Сам ты обедаешь, – слушает гудки. – Он давно уже обедает у себя в издательстве. Сидит и ест бутерброды с
черной…
– Икрой…
– Соплей, – понимает, что каламбур неудачный, и, сделав сердитое лицо, кричит в телефонную трубку: – Здравствуйте, позовите пожалуйста… Женя, это ты? Евгений Владимирович, у тебя есть телефон игнатьевской жены? А-а-а! Он сам у тебя, дай его…
Подмигивает мне и оживляется. Рад. – Привет, слушай, ты телефон Вити Махотина знаешь? А жена твоя?
Я вычитываю чью-то рукопись, механически исправляю ошибки и слушаю, как в соседней комнате главный редактор ругается с коммерческим директором. Коммерческий устроил форменную истерику и кричит о несоответствии политических платформ, что в фирме работают не единомышленники и что он почему-то в связи с этим слагает с себя всякую финансовую ответственность.
Хочется подойти к нему и шлепнуть толстой рукописью по его курчавой голове. – Не знает, – досадует Шабуров.
– Слушай, а может, никакого Махотина и нет?
– Нет, я с ним знаком, – говорит Шабуров как-то неуверенно и начинает саркастически улыбаться.
Смотрю в потолок и мечтаю. Вдруг никакого Махотина нет, а картины его есть и они талантливые. А потом оказывается, что автор этих картин – я. Все удивляются – как же они такой талант проглядели! А я скромно улыбаюсь и пью водку за чужой счет.
Возвращаюсь к рукописи и с ненавистью ставлю запятую, которой нет на положенном месте.
Шабуров сидит тихим зайчиком и о чем-то думает. Затем оглядывает комнату и вскрикивает:
– О-о, позвоню-ка я в кукольный театр! Там его точно знают.
В трубке слышны длинные гудки.
– Может, обедают, – предполагаю я.
– У тебя все обедают, придурок.
– Сам придурок, – снова утыкаюсь в рукопись.
Не слушая вопли Шабурова, который просит дать ему телефон студенческого театра УПИ, где точно знают телефон Махотина, вычеркиваю полстраницы мелодраматического рассказа, без которой текст превращается в мрачную фантазию садиста-упыря. Рассказ мне начинает нравиться. Надо убедить автора в необходимости такого сокращения.
– Чай будешь? – спрашивает меня наборщица Света.
– Буду, – отвечает за меня Шабуров, и мы идем пить чай.
В вазочке лежит печенье, а рядом на бумажке сахар.
– Раньше я клал в стакан три ложки сахара, – рассказывает Шабуров. – А теперь только две.
Я ем печенье и молчу. Хочу домой.
– А брат мой Игорь клал в стакан восемь ложек сахара! Да-да, – кивает головой Шабуров на удивленные крики Светы, которая вообще натура легко возбудимая.
– Из них три ложки сахара не растворялись, за что брата моего Игоря пороли. Но все равно чай был сладок, как сироп. А я кладу две ложки сахара, – продолжал Шабуров. – Вот, одну кладу, – насыпает. – И вторую, – насыпает вторую.
– И диабетом его пугали, и что кишки слипнутся, – и все ничего. Игорь пил чай с восьмью ложками сахара, и никто не мог отучить его от этой привычки.
Шабуров пробует чай и добавляет третью ложку сахара.
– Ну все, мне пора домой, – прощаюсь я и выхожу из кабинета.
А дома, как часто бывает, мутный запах сигарет, стол, заваленный объедками и бутылками, неизвестно откуда появившиеся гости. Много, слишком много их на мое необжитое сердце, которому и двоих бы хватило. А еще лучше сидеть одному у распахнутого окна и вдыхать свежесть грозовой ночи. Она – как это часто бывает в последнее время – слегка пьяна и внимательна ко мне. Я пью дрянной портвейн, стараясь не замечать развязные приставания ко мне долговязого литературного критика, от которого неприятно пахнет.
Я показываю ей на улицу и говорю:
– Посмотри в окно. Смотри, какая птичка зависла в воздухе и разглядывает нас пристальным взглядом… Посмотри, как походит она на индейку счастья. У нее маленькие крылья и золотой гребень на голове. Разноцветные шелковые ниточки спускаются с ее лапок, и шары надувные, и перья лучезарные. Вся улица смотрит на нее. Одна ты не смотришь! – кричу я.
Близоруко щурясь, она улыбается мне, но в окно не смотрит.
– Ты же никогда не поверишь мне, что к нам прилетала индейка счастья! А она прилетает один раз в жизни, – пытаюсь вразумить ее. – Вот, улетела…
– Наверное, ты больше меня веришь в индейку счастья и тебе не нужно оглядываться в окно? – озаряет меня. Она улыбается. Я целую ее мятое, доброе лицо плюшевой игрушки. Мы счастливы и плачем.
А Курицын хватает газеты, рвет их в клочья и кричит:
– Снег, в городе пошел снег! Хотя какой там снег…
Ильдар Зиганшин
Художественная капля города
На Плотинке – на «Плите», – сидят с этюдниками художники-портретисты, рисуют горожан. Зрители, стоящие вокруг, их поддерживают репликами.
В завязавшейся беседе о художественной жизни города участвуют художники Леонид Баранов и Александр Беляев, фотограф Ильдар Зиганшин и искусствовед Светлана Абакумова
Светлана: Что можно сейчас сделать, чтобы сохранить память о Викторе Махотине?
Ильдар: – Очень странный вопрос ты задаешь. На самом деле уже все сделано, все должно происходить само собой. Если брать художественную часть, то есть художественную каплю нашего города, то надо ставить вопрос так, чтобы эта капля вся жила, вместе с теми, кто ушел, и кто в ней есть, и кто в ней будет. Я не думаю что необходимо какие-то культы выращивать. Ты знаешь, сколько художников в этом городе умерло?
Картины-то их остались.
Леонид: Картины Махотина можно поместить в основную экспозицию Музея изобразительных искусств. Поставили вот хороший памятник на кладбище. К Махотину ходят, его помнят. Достаточно приличный статус у него! Можно еще доску на Башне установить. Анатолий Гробов сделал второй проект памятника художнику для Плотинки.
Ильдар: Все все забывают.
Леонид: Мы же не забываем, делаем например выставку «День рождения Махотина». И заметь, начинается движение вокруг Елового – хотят дуб в саду спасти.
Светлана: Это чтобы дом Елового не снесли.
Леонид: Ну как не снесут такую развалюху? В центре города! Он же там просто жил!
Светлана: Нет, не просто жил. Там Музей простого искусства Урала и Сибири был создан. Олег его организовал и зарегистрировал. Там была коллекция картин примитивистов, которую он собирал для музея, там жили коммуной художники.
Ильдар: Там место давно куплено, все это чье-то уже. Ты обрати внимание: центр города весь столбиками размечен. Он уже потихоньку весь чей-то. Ты будешь прогуливаться однажды, и тебе захочется в какой-нибудь двор зайти – на скамейке посидеть. И ты вдруг обнаружишь, что зайти нельзя, что все не просто так. Тут – заборчики какие-то, там – замочки.
Леонид: Замки? Это хорошо, с одной стороны, совковости зато нет.
Светлана: А помните время «совковое»? Ты, Леня, не ностальгируешь?
Леонид: Я не ностальгирую. Я люблю свое счастье свободное.
Ильдар: Что свидетельствует о достаточности тех ресурсов, которыми ты сейчас обходишься. Это очень важно. Многим людям ресурсы, которыми они располагают, какими бы они ни были огромными, не кажутся достаточными, и они все нервничают. Это бесконечная игра такая.
Леонид: Когда едешь на юг рисовать, то там зарабатываешь по тысяче рублей ежедневно. И каждый вечер гарцуешь по кабакам. Приезжаешь домой – денег опять нет. То есть ты живешь в Анапе, как барин, это все равно роскошь, родителям нашим не понять.
Светлана: Ты ж парторгом был в художественном училище… Ты с завода в училище пришел такой правильный!
Леонид: Какой парторг? Я «Комсомольский прожектор» просто вел. И старостой группы был. Я моралист все равно, я все равно воспитан в тех еще традициях.