– Об этом поговорим потом,- сказал Бос. – Никакие увертки тебе не помогут. Здесь как на исповеди. Солжешь или забудешь что-нибудь – попадешь в ад. Разве твой ненормальный дядюшка не рассказал тебе о баньке, которую мы ему задали?
Я не ответил. Габардин жевал яблоко. Очкарик за пишущей машинкой, кусая ногти, ждал.
Бос начал зачитывать показания Луи Мертенса, дяди, Каликста Миссоттена. Он читал медленно и отчетливо. Видимо, он привык иметь дело с людьми, слабо знающими немецкий. Я подумал, что мне тоже лучше сделать вид, будто я не все понимаю. На самом же деле я говорил по-немецки совершенно свободно. Когда я был маленьким, мой отец несколько лет служил в жандармерии немецкой области, отошедшей к Бельгии после первой мировой войны, так что в детстве я учился немецкому и в школе и на улице.
Зачитав показания, Бос сделал небольшую паузу. Он смотрел на меня, постукивая бамбуковым хлыстом по руке. Он как бы изучал меня, обдумывая, какой «способ воздействия» применить ко мне: суровый или мягкий. Я ждал с нарочито глуповатым видом.
– Итак, болван, ты собираешься отвечать?
Я пожал плечами:
– Чего вы ждете от меня, если вам и так уже все сказали?
– Они-то сказали все,- подтвердил он.- Но ты нет. Ты знаешь значительно больше. Это наша первая встреча. Завтра, послезавтра или чуть позже я снова вызову тебя. И тогда ты сообщишь мне все подробности. Где ты должен был встречать этих воздушных бандитов? Куда отправлял их? Назови фамилии командиров бригады и групп. Надеюсь, что ты не вынудишь меня прибегнуть к крайним мерам. Я не сторонник таких вещей. В мирное время я был полицейским. И теперь остаюсь полицейским, только полицейским военного времени. Я стараюсь действовать старыми методами, если нет необходимости применять новые.
Он сам диктовал «мои» показания на основании уже полученных ранее. Унтер-офицер печатал неуклюжими пальцами, шевеля губами. Габардин продолжал не спеша грызть яблоко. Бос дал мне подписать протокол допроса и отправил обратно в тюрьму.
Я подумал, что все обошлось как нельзя лучше.
Когда меня доставили в камеру, там уже никого не было. Несколько часов я просидел один. Я радовался, что наконец остался в одиночестве. Нужно было все обдумать. Много ли знает Бос? Что нужно сделать, чтобы избежать новых арестов?
За мной пришли, велели взять еду и белье – меня переводили в камеру пятого отделения. В любом рассказе о тюремной жизни можно прочесть, что шаги в тюрьме звучат глухо, а двери скрипят. Да, шаги звучат глухо. И двери действительно скрипят. Этот скрежет дверных петель надрывает душу.
В камере уже сидели четыре человека. Говорят, что у заключенных лица серого цвета. Да, они и в самом деле были серого цвета.
В камере воздух был спертый и ужасно пахло. Потом, человеческими испражнениями. И страхом. А еще голодом. Узники выглядели изможденными и неряшливыми. В их глазах застыла безысходность. Все четверо были старше меня: лет сорока – пятидесяти. Они смотрели на меня, я – на них.
Один из них в форме капитана жандармерии сказал:
– Моя фамилия Липпефелд.
– Людо ван Экхаут,- представился я.
– Откуда ты?
– Из Мола.
– Это там, где песчаные карьеры?
– Да.
– За что тебя? – спросил грубоватый мужчина с усами. У него был лимбургский акцент.
– Ни за что,- ответил я. Судя по романам, в тюрьме среди заключенных обязательно должен сидеть шпик…- Не знаю, почему я оказался здесь. Наверное, взяли по ошибке.
Им это показалось забавным. Они засмеялись. Хотя смех этот был невеселый, но все же они смеялись. У некоторых даже слезы выступили.
– Никто сначала не знает, за что его посадили. Но после нескольких допросов кое-что проясняется.
– И за что же вы попали? – спросил я. Они переглянулись.
Лимбуржец сказал:
– Они арестовали моего сына. Он заболел, и его отправили в больницу. В бельгийскую больницу. Они все боялись, что он убежит по дороге, но он исчез из больницы. И теперь меня обвиняют в том, что я его оттуда вывез.
– Ты?
– Конечно же, нет. Я и понятия не имею, где он.
Франеке – цветочник из Мортселя – сказал:
– Мне никто не верит, но я действительно не знаю, почему я здесь.
– Зови меня просто Наполеоном,- представился маленький насмешливый мужчина. – Меня в наших краях все так звали. Я тоже не знаю, за что попал сюда.
– Меня арестовали прямо на службе, – рассказывал Липпефелд. – Даже не представляю, в чем причина. Здесь я ввел военные порядки. Считаю эту камеру как бы армейским карцером, где все должны выполнять определенные обязанности. С завтрашнего утра включишься и ты.
– Какой великолепный кусок мяса! – воскликнул лимбуржец.
– Нужно молиться, – назидательно сказал Франеке.
– Молиться? – возмутился я. – Зачем это?
Я получил среднее образование в католическом коллеже, где меня навсегда сделали атеистом и антиклерикалом.
– Чертовски хороший кусок мяса! – не унимался лимбуржец.
– Оставь его в покое, – взорвался Наполеон. – Нечего зариться на чужое. Через пару дней он подохнет с голоду. Ведь сопляк еще.
Я и не предполагал, что этот кусок мяса привлечет такое внимание. У меня было такое чувство, что мне больше никогда не захочется есть.
– Хотите попробовать? – спросил я.
– Еще бы! – воскликнул лимбуржец.
Он вытащил нож из треугольного шкафчика и разрезал кусок копченого мяса на пять частей. Остальные внимательно следили, ровно ли он режет.
Франеке встал в угол и отвернулся к стене.
– Кому? – спросил лимбуржец, взяв первый кусок.
– Наполеону.
– А этот?
– Мне.
– А этот?
– Новенькому.
Мясо разделили. Я положил свою долю в тумбочку. Остальные стали жадно есть.
– Ты неправ,- поучал жующий Франеке. – Здесь нужно утешение. И смирение. А их тебе может дать только бог.
– Ешь и не болтай! – рассердился я. – А то ненароком подавишься.
Первым справился с мясом лимбуржец.
– Какой чудесный хлеб! – сказал он.
– Моя мама нечет его сама,- ответил я.
– Сразу видно. Ни в какое сравнение не идет с пресным пайковым хлебом.
Мою буханку тоже разделили на пять частей. Свою долю они умяли сразу, моя осталась в тумбочке.
– Послезавтра и у тебя заурчит в животе, – предсказывал Наполеон.
– Почему тебя прозвали Наполеоном? – поинтересовался я.
Он засмеялся:
– Это еще с той войны. Я поспорил на бутылку джина, что встану на бруствере окопа в позе Наполеона. И получил пулю в ногу. Видишь, остался шрам. Но бутылку джина выиграл.
В полдень принесли суп. Я не стал есть, и Мою порцию разделили на всех. Переливали по ложке в каждую миску, осторожно, почти торжественно. Они вызывали у меня жалость. И презрение. Мне казалось, что, попав в руки врага, человек прежде всего должен думать о сохранении своего достоинства. Было неприятно видеть патриотов, споривших из-за того, что одна ложка супа казалась чуть-чуть полнее другой.