— Я очень много работал, — рассказывал Неизвестный, — и был абсолютно истощен. Я отлил большое количество скульптур, которые не было никакой возможности выставить и даже кому-нибудь показать. Меня охватывали сомнения, связанные с моим реальным существованием и творческими претензиями…
Не буду скрывать, в то время я достаточно много пил. У меня было состояние, близкое к помешательству. В голове у меня были всякие утопические мечты, романтические, полубредовые. Например, я думал создать Снаряд Времени, заложить в него свои маленькие бронзовые работы. С этими работами была смешная история: я приносил их домой на горбу с завода и складывал на балконе пятого этажа. Потом пришел управдом и сказал, что балкон может рухнуть. Тогда и появилась у меня мысль сделать Снаряд Времени и закопать его в тайге. Может, это было с похмелья, но и такие идеи появлялись…
А в одну прекрасную ночь ему приснилось Древо Жизни в форме яйца и одновременно человеческого сердца. И Эрнсту вдруг ясно открылась его главная творческая задача — создать монумент, в который отдельные скульптуры войдут составной частью.
Древо Жизни, по его мнению, присутствует во всех целостных религиях — и в иудаизме, и в христианстве, и в исламе, и в буддизме, и даже в островных локальных религиях. Это — универсальный образ. Оно должно было предстать монументальным произведением, 120–150 метров, установленным в центре креста — Север, Юг, Восток, Запад, и состоять из семи цветков Мебиуса.
Позже он консультировался с крупнейшими учеными, с которыми дружил, — Капицей, Королевым, Туполевым, и именно от них выяснил, что знак бесконечности Мебиуса — одна из возможностей представить себе Вселенную. В Библии и Новом Завете Древо всегда ассоциируется с сердцем и крестом. «Древо, сердце и крест были для меня символами, — говорил Неизвестный. — Это был действительно утопический проект».
«Жил-был добрый дурачина-простофиля…»
— Эрик, слушай, я вчера был у Хрущева! — прямо с порога мастерской громогласно, как будто с подмостков, объявил возбужденный Высоцкий. И стал в ролях показывать-рассказывать о своей поездке на дачу в Петрово-Дальнем к бывшему всесильному Никите, с которой ему помогла Юля, внучка отставного «первого». И про початую бутылку «Московской», которую Владимир самостоятельно уговорил, и про то, как Сталин однажды неосторожно обронил, беседуя с Хрущевым: «Я сам себе не верю…»
Разгуливая по мастерской, Владимир увидел оставленную кем-то из гостей гитару, сиротливо стоявшую у стены. Взял инструмент, провел ладонью по струнам, чуть-чуть подстроил: «А у меня, кстати, песенка про Никиту есть… Не слыхал?». И негромко запел, хитро улыбаясь:
Жил-был добрый дурачина-простофиля.
Куда только его черти не носили!
И однажды, как назло, повезло —
И совсем в другое царство занесло.
…………………………
Но был добрый этот самый простофиля —
Захотел издать указ про изобилье…
Только стул подобных дел не терпел:
Как тряхнет — и, ясно, тот не усидел…
И очнулся добрый малый, простофиля,
У себя на сеновале, в чем родили…
Ду-ра-чи-на!
И сам же засмеялся.
— В день, когда сняли Хрущева, — вдруг вспомнил Эрнст, — мне позвонила Таня Харламова, моя тогдашняя подруга, она работала референтом в президиуме Академии наук, и сообщила эту новость. Я тут же набрал телефон Лебедева, первого помощника Хрущева.
— Здравствуйте, — говорю, и он меня сразу узнал. — Вы все время добивались, чтобы я написал Никите Сергеевичу письмо, в котором бы сказал, как я его глубоко уважаю, а я все отказывался. Помните?..
— Конечно. Будем считать этот разговор публичным, — тут Лебедев хихикнул, понимая, что нас прослушивают.
— Так вот, — продолжил Неизвестный, — сейчас прошу передать Никите Сергеевичу, что я его действительно глубоко уважаю за то, что он разоблачил культ личности и выпустил сотни тысяч людей из тюрем и лагерей. А наши эстетические разногласия перед лицом этого подвига я считаю несущественными. Передайте, что я ему желаю большого здоровья, долгих лет жизни и спокойствия.
Голос Лебедева как-то дрогнул, и он сказал: «Эрнст Иосифович, я от вас другого и не ожидал…» Вот так-то. Да, Володь, а эту свою песню про дурачину ты ему не пел, надеюсь?
— Нет, конечно, — покачал головой Высоцкий. — Она же ведь так, «для внутреннего употребления»… А потом ты, кстати, с Хрущевым виделся?
— Да нет, хотя, как мне говорили, он высказывал такое пожелание… А Лебедев мои слова Хрущеву таки передал, и потом сказал, что Никита их услышал, даже расплакался…
Этот Лебедев твой, кстати, полный тезка — Владимир Семенович действительно меня регулярно к себе в ЦК вызывал и вел нескончаемые душеспасительные беседы о покаянии. Причем там, Володь, были такие забавные моменты, не поверишь. — Эрнст усмехнулся. — Когда я в спорах с ним входил в раж, он меня останавливал, делал такой жест — дотрагивался до уха, а потом тыкал пальцем в потолок, дескать, слушают (и это правая рука Хрущева!). Выводил меня в коридор и тихо, чуть ли не шепотом, говорил: «Что вы делаете, Эрнст, что говорите? Ведь если об этом узнают, то после ухода Хрущева нас на одном суку повесят».
В конце концов он уже просто потребовал, чтобы прямо сейчас, у него в кабинете, сел и написал письмо Хрущеву. Я у него спрашиваю: «А что писать-то?» — «Я продиктую», — говорит. В общем, дословно я уже не помню, но вроде нечто такое: «Никита Сергеевич, заверяю вас в своей преданности и уважении. Я очень благодарен вам за критику — она помогла мне в моей работе и творческом росте…»
Мне, конечно, такое писать не хотелось, я начал отбрыкиваться, дескать, у меня проблемы с орфографией. А Лебедев и говорит: «Это ничего. Никита Сергеич сам иногда с ошибками пишет». Вот так было, Володя…
Откровенные разговоры с молодым актером и поэтом у Неизвестного начались много позже после их первого знакомства. Эрнсту сперва Высоцкий не казался каким-то экстраординарным явлением: «Песни он тогда только начинал писать, а я был одним из авторов песен, которые пела вся Москва, и Высоцкий это знал… Высоцкий относился ко мне, как к старшему, да я и был старше…»
Потом грань как-то сама собой стерлась, они перешли на «ты». Эрнст Иосифович говорил:
— По-настоящему я оценил его позднее, когда начались его зрелые песни… Володю Высоцкого считаю величайшим поэтом этого времени. Именно не песенником и безобразником, а поэтом. Исключительно интересный феномен российской культуры вообще. Даже рок-музыка не может сравниться с феноменом Высоцкого. Он стал абсолютно всеобщим. Скажем, его фраза: «Если я чего решил, выпью обязательно»! Неважно, кто пьет: физики, лирики, чекисты или заключенные. Его песни, отдельные фразы стали гораздо более популярными, чем афоризмы русской классической литературы… Он был чудовищно талантлив. Как поэт — он явление. Была некая «сленговая» поэзия и до него, но все это были детские игры на лужайке… Володя — друг. Он появлялся у меня чаще всего, когда мне было плохо…