– Очень хорошо, – сказал Зельдович, – мне будет легче объяснять… Тогда скажите, известна ли вам модель «нестационарной Вселенной», предложенная Фридманом?
Я ответил, что известна.
– Совсем хорошо, – продолжил Яков Борисович, – так вот: оказалось, что векторы «красного смещения» у всех наблюдаемых нами галактик указывают на единый центр Вселенной, от которого они удаляются… Когда в область неба, на которую указывали эти векторы, были направлены астрономические инструменты, оказалось, что в этом центре очень много новообразований. Это значит, что там мы наблюдаем молодые галактики, состоящие из голубых звезд… Это вам понятно?
Я сказал, что понятно.
– И как только они образовались, они начинают расходиться, как и все прочие. Но самое главное заключается в том, что в этом центре нет необходимого количества вещества – ни в форме материи, ни в форме энергии – для того, чтобы эти новообразования появились!..
– А что же там? – смущенно спросил я, чувствуя себя крайне некомфортно.
– А вы сами не догадываетесь?
Я растерянно оглядывал прекрасные лица этих людей. Они были спокойны и сосредоточенны. Семенов вдруг остановился и заухмылялся в усы:
– Идиоты! Морочите человеку голову! – И потом мне: – Не верь этим дуракам!
Я оглядел лица остальных: они не изменились. Только некоторые чуть кивнули мне, подтверждая то, что было мне только что открыто.
P.S. В 1990 году, когда этот рассказ был написан, я прочитал его академику Борису Викторовичу Раушенбаху – тому самому Раушенбаху, который в тридцатые годы летал на планере с виллы «Адриана», в 60–70-е прославился как автор космических проектов, в последующие годы поверил в Господа, совершенно отошел от космоса и уже много лет пишет замечательные книги о церковном искусстве, применяя к оному методы математического анализа.
Я закончил чтение.
Борис Викторович с удовольствием смеялся, затем посерьезнел:
– Николай Николаевич, вы описываете эпизод, произошедший в пятьдесят шестом году, а ведь с тех пор были сделаны новые открытия. Сейчас уже абсолютно доказано, что сам вакуум способен порождать материю!
Я ехидно посмотрел на Б. В. и спросил:
– Борис Викторович, а почему вакуум способен порождать материю?!
Раушенбах недоуменно посмотрел на меня, потом легонько хлопнул себя ладонью по лбу и воскликнул:
– Ах!.. Да!.. – И мы оба рассмеялись.
В 1956 году мы должны были посетить вечерний прием, устраиваемый одним из главных московских театральных режиссеров.
Пока я завязывал галстук, жена неожиданно сказала мне:
– Сегодня там будет один из начальников отдела искусств МК партии. Мы с ним учились на одном курсе в Вахтанговском. Я знаю, что это за человек, и прошу тебя ни в какие «особые» разговоры не влезать.
– Постараюсь вообще помолчать, – ответил я.
Начальник оказался весьма элегантным и даже красивым.
В застолье он сидел напротив жены, и она, на правах однокурсницы, завела с ним вполне светскую беседу. Все было мило и благопристойно.
Я сидел молча и тихонько ковырял вилкой свою шпроту.
Беседа перешла ко впервые после огромного перерыва (с 30-х годов) напечатанному Ремарку. Начальник распелся соловьем в его адрес: закатывал глаза, прищелкивал пальцами и выражал сладостный восторг. Я продолжал ковырять шпроту…
Жена неожиданно заявила ему, что Ремарк вторичен, а вот Хемингуэй – это действительно!.. Начальник отвечал, она наступала… Спор начал переходить в нагретую фазу.
Спорящие настаивали каждый на своем, и начальник постепенно начал наливаться краской гнева: ему возражали, а он к этому не привык. Жена ничего не замечала и самозабвенно прославляла Хемингуэя (он в то время еще не был вновь легализован).
Дальше – больше. Начальник резко повысил тон.
Я продолжал ковырять шпроту с таким видом, будто меня здесь и не было…
Вдруг он, накалившись докрасна и сверкая взором, протянул в мою сторону обличающий палец и грозно зарычал:
– А вот эти!! Эти вообще предпочитают всякие гнутые проволочки!! (Он имел в виду абстракционизм.)
Вилка выпала из моей руки. Я замер с открытым ртом, из которого еще торчал шпротный хвостик.
Это же надо! Я промолчал весь вечер, а он все равно почувствовал врага!
Воистину, чудны дела твои, Господи!
В Большом зале консерватории при большом стечении народов давали Четвертую симфонию Кабалевского.
С детства привык я уважать это имя. Когда перечислялись фамилии главных советских композиторов, после Прокофьева, Шостаковича и Мясковского называлась его фамилия – четвертой. К этому времени его музыка мне уже вполне осознанно не нравилась, а сам он как человек начал казаться подозрительным.
Итак, исполняли его Четвертую симфонию. Музыка была обычной, кабалевско-советской. Несколько обращала на себя внимание только третья часть – траурная. Играли хорошо – после четырех полных репетиций. Мою Вторую играли с одной. (Кабалевский слышал ее за восемь месяцев до своей премьеры и разнес за отсутствие у меня «права на трагедию».)
Я сидел, слушал и злился.
После исполнения, несколько успокоившись и, видимо, под воздействием своих детских рефлексов, я решил все же пойти поздравить его.
Когда изрядная толпа отпоздравлялась и он на какой-то момент остался в одиночестве, я подошел к нему: «Поздравляю вас, Дмитрий Борисович…» – и ничего более к этому не прибавил. Он внимательно посмотрел на меня и все понял: он ведь умненький.
Народный артист СССР, доктор музыковедения, член Академии педагогических наук, секретарь Союза композиторов СССР, орденоносец, лауреат Сталинских премий, будущий лауреат Ленинской, будущий Герой Социалистического Труда, будущий председатель жюри конкурса имени самого себя «На лучшее исполнение своих собственных произведений» и будущий «Лучший музыкальный друг детей» неожиданно склонился к моему уху и тихо произнес: «А что, Коленька, музычка-то говенненькая?..» – и, задержавшись на мгновение, отошел.
Мне стало страшно.
Весной 1957-го Министерство культуры объявило конкурс «под девизом» на сочинение обязательной «конкурсной» фортепианной пьесы для Первого конкурса им. П. И. Чайковского. Я получил первую премию, гонорар, и впоследствии пьеса была напечатана.
На конкурсе играли пьесу Д. Б. Кабалевского.
И мы участвуем в международной жизни
Лето 1957 года. Жуткая жара.
Присутствую в Малом театре на репетиции первого драматического спектакля с моей музыкой. В пустом зрительном зале, в центральном проходе партера, за режиссерским столиком священнодействует режиссер-постановщик. На сцене, на длинном пандусе, одетый в толстый ватник (действие пьесы происходит зимой), скучает совсем еще юный Никита Подгорный. Пот струится по его лицу. Репетиция тянется вяло и нудно.