Еще через день я был вызван к секретарю Союза композиторов СССР Владимиру Крюкову.
– Николай Николаевич! Стало известно, что вы написали некую новую симфонию, так вот, мы хотели бы с ней познакомиться.
– А кто эти вы?
– Имеется в виду секретариат Союза композиторов СССР.
– А для чего вы захотели с ней познакомиться?
– Видите ли, стало известно, что ваше сочинение имеет, мягко говоря, несколько странное содержание и написано подозрительным языком. Так вот мы, все вместе, это и обсудим.
– Но зачем? Позавчера я показал симфонию на Молодежной секции и получил полное одобрение, а это vox populi [3] !..
– Это не vox populi, это vox nobili [4] !..
Явиться на секретариат я отказался. Шел 1959 год. Симфония была исполнена на радио только в 1970-м.
Вдоль дороги и примыкавших к ней улиц, от самого Переделкинского пруда, плотно стояли машины с московскими и дипломатическими номерами. Милиция бойко распоряжалась их размещением. Идти пешком пришлось, наверное, с километр.
На поле против дома Пастернака стояла огромная пятитысячная толпа и наших и иностранцев. Не было слышно ни одного звука, кроме шороха шагов.
Во дворе людей было меньше, и начали попадаться знакомые лица. Из известных мне членов ССП я увидел только Илью Зверева. Потом мне сказали, что был Паустовский, но я не знал его в лицо. Недалеко от крыльца с низко опущенной головой стоял Нейгауз. Не здоровались.
Были едва слышны траурные звуки фортепиано: где-то в задних комнатах, сменяя друг друга, играли Рихтер и Юдина.
С крыльца спустился Борис Николаевич Ливанов, подошел к Нейгаузу и очень тихо сказал: «Ну вот, Генрих, осиротели мы…» Это была единственная фраза, которую я услышал за все эти долгие минуты. Продолжался шум шагов все новых и новых людей.
Я вошел в дом. В головах гроба – сыновья Женя и Леня, в ногах – Зинаида Николаевна. Вдоль стен неподвижно, молча стояли люди. Продолжала звучать музыка, она была хорошо слышна внутри дома. Так прошло около часа.
Появился некий человек из похоронной команды Литфонда и скомандовал: «Выносите…»
Гроб подняли. Оказалось, что его невозможно вынести из комнаты. В горизонтальном положении он не разворачивался в узком простенке. Гроб начали осторожно поднимать в вертикальное положение, и Борис Леонидович как бы встал, чтоб в последний раз увидеть свое жилище. Все это происходило без единого слова.
Во дворе гроб подхватили десятки рук, теперь он остался на плечах только у сыновей, шедших впереди; рук же было так много, что все остальные могли нести его лишь на кончиках пальцев.
На дороге за воротами ждал литфондовский «погребальный» автобус. Его задние дверцы были открыты, и шофер жестами предложил поставить гроб внутрь, но несшие его, тоже жестами, отказались это сделать. Процессия двинулась, автобус ехал впереди до самого кладбища, и шофер время от времени предлагал все то же, но на него уже не обращали внимания.
Когда гроб проплывал мимо огромной толпы, слышалось только щелканье фотозатворов да все то же шарканье многих тысяч ног по земле. Вспыхивали блицы – иностранцы поднимали над головами кино– и фотокамеры, тогда я это увидел впервые.
Становилось жарко.
Я поддерживал гроб в самом последнем ряду. В какой-то момент почувствовал, что на меня сзади наваливается большое тяжелое тело, было слышно затрудненное хриплое дыхание.
Повернув голову, увидел лицо Льва Копелева (я знал, что он недавно перенес инфаркт). Не замечая ничего вокруг, Лева протягивал к гробу руку, стараясь к нему хоть как-то прикоснуться дрожащими пальцами, он весь будто перешел в эти пальцы.
Чтобы уступить ему место, мне пришлось буквально сесть на дорогу, так как пробиться в сторону не было возможности. Лева перешагнул через меня и мгновенно дотянулся до гроба, на его лице появилось какое-то успокоенное выражение.
Теперь я мог видеть все происходящее.
Основная масса людей шла по дороге, меньшая часть длинной вереницей тянулась прямо через поле. Это напоминало строки из «Августа» – при подходе к кладбищу они даже пробирались через ольшаник.
Вдоль длинного забора Дома творчества литераторов, только с внутренней его стороны, маячили лица «братьев-писателей» и членов их семей. Никто из них не присоединился к похоронной процессии. Гроб опустили около вырытой на склоне могилы. У ее верхнего конца встал Валентин Фердинандович Асмус и в той же, поражающей сознание, тишине начал надгробную речь. Эта речь известна. Он смог сказать в ней все, что надо было наконец произнести вслух.
После речи гроб почему-то сразу стали опускать в могилу. В какой-то странной спешке его положили головой вниз в сторону склона.
Потом говорили многие, и почти все, вновь и вновь, читали «Август». Последним был молодой матрос в бушлате и тельняшке – он тоже читал «Август».
Когда расходились, то одни опять шли по дороге, а другие пересекали поле.
Больше всего меня потрясла и запомнилась навсегда тишина, скорбная, страшная тишина, наполненная дыханием тысяч людей и шумом тысяч медленно ступавших ног. Нигде и никогда я больше ее не слышал.
На другой день все это, но со значительно большими подробностями, я рассказал Михаилу Юрьевичу Блейману.
– Э-э… Колька! – сказал Михаил Юрьевич, глядя на меня умными, необыкновенно добрыми, слегка выпученными, как у старого барбоса, глазами. – Ты, наверное, заметил, что похороны человека очень часто находятся в зависимости от того, что он сотворил в прожитой им жизни… Вспомни похороны Сергея Прокофьева, вспомни, что Чехова везли через всю Германию в вагоне с устрицами, о похоронах Сталина я уже не говорю… Здесь есть жесткая закономерность, так что нечего удивляться похоронам Бориса Леонидовича… А ты ведь наверняка не знаешь похорон Зощенко?
Я подтвердил, что не знаю.
– А вот я тебе сейчас расскажу. (Далее я только повторю то, что мне рассказал Блейман.) Гроб с телом Михаила Михайловича установили в Ленинградском Доме литераторов. Траурный митинг открылся при огромном стечении народа – и еще на улице стояли толпы. Первым на возвышение поднялся прекрасный ленинградский прозаик Леонид Борисов. Он начал: «Сегодня мы прощаемся с великим русским писателем!..» Но не успел он закончить фразу, как за его спиной возник председатель Ленинградского союза Александр Прокофьев, энергично столкнул Борисова с возвышения и провозгласил: «Нет! Покойный не был великим русским писателем. Он был только „известным“!» Теперь уже Борисов столкнул Прокофьева с возвышения и вновь заявил, что «сегодня мы хороним великого русского писателя!». Прокофьев опять его столкнул и опять утверждал: «Нет, покойный был только „известным“ советским писателем!»