Красавица, заточенная в замкнутом мирке русской деревни, — во время своих приездов в столицу, куда муж отказывался ее сопровождать, она оставалась прикованной к семейному кругу, почти не участвуя в светской жизни, вероятно, не лишенной для нее привлекательности. Она часто вырывалась за границу, таща за собой, как комета хвост, четверых детей и неотлучную кузину-компаньонку, — и Венской оперой, парижскими театрами, покупкой платьев у знаменитых кутюрье исчерпывались для нее удовольствия красивой женщины. Проветрившись, мать возвращалась в деревню, к бытовым проблемам имения, душою которого была она. К счастью, как и все мы, она любила простоту этой жизни.
Я никогда не видела, чтобы моя мать скучала или уклонялась от множества обязанностей, выпадавших на ее долю. В этих затерянных краях, где поблизости не было ни врача, ни больницы, приключись болезнь или травма — крестьяне в первую очередь обращались к матери.
Бывало, что за ней приходили ночью из деревни в случае трудных родов, хотя она ничем не могла помочь, разве что ободрить своим присутствием и при необходимости послать за далеким доктором. Она любила детей — всех детей, и за ее юбку всегда цеплялся какой-нибудь малыш, ее собственный или ребенок ее сестры, или же кто-то из приятелей и приятельниц ее сына и дочерей. Стоит мне вспомнить мою мать, как я слышу неотделимые от ее образа шутки и смех.
Казалось, наш детский мир никогда не был ей чужд, и она участвовала в самых нелепых наших затеях — из тех, что взрослые находят совершенно бессмысленными, — как будто ей так и не удалось до конца расстаться с детством. Закрыв глаза под большой шалью, накинутой мне на голову, я следовала за ней сквозь лабиринт комнат матовского дома; мы то поднимались, то спускались по лестницам, наконец останавливались в одной из комнат, и надо было угадать, где мы… Она понимала, каким удовольствием было для нас рыться в сундуках, запираться на чердаке, а когда я появлялась дома, навалявшись с собаками в стогах сена или в траве, — в порванном платье, чумазая, с запутавшимися в волосах веточками, с ободранными коленками, — моя мать только улыбалась… Она не приходила в ужас от того, что нам нравилось, взобравшись с известным риском на крышу какой-нибудь постройки, взбивать там гоголь-моголь и лакомиться в неурочное время. Случалось, что лошадь возвращалась домой одна, потеряв всадника (иной раз не без урона для него), но до запрещения верховой езды дело никогда не доходило: мать мирилась с неизбежностью «профессионального риска». Она полагала, что опыт необходим, а малодушия не терпела.
Она была верующей, как и отец, но веровала по-своему. Равнодушная к богословским вопросам и к строгому соблюдению церковных предписаний, в России она не слишком усердно посещала службы. Ее вера проявлялась в постоянной готовности помогать другим. Мать спешила дать нам все, чем может одарить только детство, как будто заранее зная в глубине души, что однажды у нас все будет отнято. Если в прекрасную ночь я медлила отправляться в постель, она говорила: «Ну что с тобой поделаешь; пойдем смотреть и слушать соловьев, а завтра встанешь попозже».
Эти двое, столь непохожие друг на друга: серьезный, молчаливый отец, далекий от наших неугомонных проделок, и мать, веселая и блистательная, — произвели на свет четверых детей.
Нет, я не питаю, в отличие от Андре Жида, ненависти «к семействам»; мне знакомо тепло семьи, ощутимое даже для тех, кому тесен ее круг; я знаю, какой тяжелой и спасительной ответственности она нас учит.
Но лишь гению Достоевского удалось изобразить в «Братьях Карамазовых» семью, члены которой, на первый взгляд совершенно разные, — безусловно братья и листья одной ветви. Иван, Дмитрий и Алеша, и даже Смердяков, какая бы бездна их ни разделяла, остаются братьями, сыновьями старика Карамазова, — но ведь это потому, что Достоевский говорит об одном и том же человеке, во всей сложности его человеческой натуры.
На самом деле кровь может и лгать, я это знаю: ведь, кроме воспоминаний об общем детстве, ничто не объединяет трех дочерей, рожденных одними родителями, воспитанных в одинаковой обстановке, в одних и тех же принципах. Мы ни в чем не схожи между собой, ни внешне, ни складом ума, ни по характеру.
С братом у нас все же было нечто общее: любовь к книгам, благодаря которой мы оба пришли к литературе и поэзии, но Дмитрий в детстве был аккуратным и рассудительным, терпеливым и упорным, а я — столь же упорная — обожала беспорядок, была импульсивной, вспыльчивой и необузданной. Жизнь в чем-то изменила наши характеры, но главное, что нас отличает, сохранилось вопреки всему. И даже теперь из-под черного клобука архиепископа, которым стал Дмитрий, иногда улыбается мне тот самый мальчик, что был всего лишь моим братом, а в речах монаха я улавливаю юмор, не раз служивший причиной моих детских слез, когда он поддразнивал меня, а я не умела ответить. Что касается Наташи, она была самой близкой мне по возрасту и до некоторой степени моей жертвой, поскольку ей, как старшей, часто приходилось мне уступать, — однако она единственная, чей образ остался для меня самым расплывчатым, заслоненный последовательными и мимолетными превращениями, ознаменовавшими каждый ее переход из одной среды в другую.
Наше сезонное переселение из города в деревню было настоящей экспедицией: начиналась она в комфортабельном спальном вагоне, а завершалась на просторах деревенских «больших дорог». Поезд останавливался в одном из двух маленьких городков: либо в Венёве, либо в Епифани, — а там на маленьком вокзальчике ждал «обоз». Для нас — коляски, для вещей — повозки. При пересадке каждый исполнял свою роль: начальник вокзала, управляющий имением, кучера и носильщики, — а няни и гувернантки тем временем пересчитывали тюки и детей.
Начиная с Венёва, нас, казалось, знали все встречные, анонимность больших вокзалов оставалась позади. Мы ехали через деревни под бешеный лай собак, отгоняемых кнутом кучера, под галдеж ребятишек, которые бежали вдоль обоза, выкрикивая: «Барин, барин, дай конфетку!» Уж они-то знали, что мы по обыкновению запасались конфетами на этот случай.
Мы двигались по пыльным «большим дорогам», шириною иногда до сорока метров, но с такими глубокими колеями, что если на одной стороне дороги встречались на свое несчастье две повозки, ехавшие в противоположных направлениях, то приходилось распрягать лошадей и перетаскивать один из экипажей в соседнюю колею. Меня укачивало от дорожной тряски, и обоз часто останавливали, с тем чтобы я могла перевести дух, чувствуя под собой твердую почву.