Но хуже всего была новая расистская теория — это делить людей, вернее, нации на людей первого сорта (юберменшей) и второго сорта (унтерменшей). К первой группе относились немцы и народы Западной Европы, ко второй — все народы востока. Этим делением нацисты наделяли себя, юберменшей, правом поступать с унтерменшами по своему усмотрению. (Об этом будет сказано в одной из последующих глав.) К чести немцев, в среде которых я тогда вращался, многие приходили в ужас от подобных высказываний и считали расовую теорию фюрера признаком помешательства.
Но так или иначе, а время шло, и Молох войны все больше и больше требовал жертв со стороны мирного населения. Уже давно немецкие успехи на фронте сменились неудачами, и в связи с этим и жертвы их возросли, уже фронтовые потери стали исчисляться десятками и сотнями тысяч. А неприятельская авиация беспрепятственно налетала на германские города, превращая их в сплошной битый кирпич. В Берлине при ковровых налетах противовоздушная оборона молчала и на небе не показывался ни один истребитель; американцы хозяйничали там, как хотели. И порою, когда приходилось наблюдать за страшными делами их рук, не делали никакой разницы между ними и наци. Уж чересчур много ужаса и горя причинили тогда они совершенно и ни в чем не повинным людям.
Дело дошло до того, что людям было негде укрыться, одни развалины, а если кое-где и остались стоять целые кварталы, то окна с разбитыми стеклами и окна забивались картоном, который вылетал при очередном налете. Люди в домах-холодильниках мерзли — топить было печем, да и питание сильно оскудело. Голод и страх уже заглянули в глаза почти каждого берлинского обывателя. На улицах все больше и больше стали показываться мужчины и женщины в трауре, с заплаканными глазами и серыми исхудалыми лицами. А со временем таковые стали заполнять улицы и учреждения города. Под тяжестью понесенных жертв, личных невзгод и ощущения приближающейся катастрофы люди бродили по улицам как тени, без улыбки на устах. Чувствовалось, что жизнь этих людей уже сломана, что горе уже стало спутником дальнейшей их жизни и ни дутые успехи на фронтах и ни тыловая нацистская свистопляска их больше не интересует.
А между тем дела на фронте все больше и больше ухудшались и жертвы немцев увеличивались. В связи с этим и в тылу у родных страх за судьбу своих сыновей и мужей — фронтовиков рос и перешел в психоз. Люди стали бояться прихода к ним почтальонов — недобровестников.
В Берлине в одной табачной лавке, хозяин которой пал на фронте (жена о гибели мужа не знала), подходит почтальон с телеграммой об извещении, а жена, увидев подходящего к их дому почтальона, выскочила на улицу и в истерике кричала: ней! Ней! Почувствовала бедная женщина надвигавшееся на нее горе.
Конечно, ко всему вышесказанному присоединилась и скорбь за судьбу свой родины, которую к тому времени враги крепко взяли в клещи с востока и запада, на Германию все больше и больше надвигались сумерки, на шее ее затягивалась петля.
Положение русской эмиграции в Берлине
Был воскресный день, 22 июня 1941 г. Берлин еще не проснулся от ночного сна и затемненные улицы еле-еле прорезывались предрассветной зарей. Трамваи, омнибусы и метро еще не шли, и мне предстояло добраться до места своей работы пешком. По пути, на одном из перекрестков вынырнувший из темноты встречный велосипедист на лету выкрикнул: сегодня ночью между Советским Союзом и Германией началась война; и, не остановившись, промчался дальше. Я остался стоять на месте как вкопанный.
Нужно заметить, что возникновение этой войны задолго перед тем довольно часто муссировалось в обывательской среде Берлина и по этому поводу приводились фантастические подтверждения из тайной кухни наци. Но мы, русские эмигранты, этим слухам не придавали особого значения, поскольку тогдашняя политическая и военная обстановка приводили к противоположному заключению. И тем не менее война возникла и застала нас врасплох. Лично на меня весть о возникшей войне подействовала так сильно, что я растерялся и не знал, что предпринять. Во мне как будто что-то оборвалось, и все, что мне предстояло делать, потеряло свое значение. Как будто не было и минувших двадцати пяти лет эмиграции. Мысли перекинулись к прошлому. Передо мною, как на кинематографической ленте, прошли картины былых времен Гражданской войны, когда, окрыленные победами, мы верили, что не сегодня, так завтра займем Москву, и как потом счастье нам изменило. Вспомнились наши уставшие и изможденные колонны, оставлявшие Воронеж и Орел и под натиском численно превосходящих сил противника отходивших, а перед ними тысячи и тысячи гражданского населения — мужчин и женщин, покинувших свои насиженные места, с узелками в руках, бежавших куда-то на юг, на неизвестность.
Вся эта многотысячная людская масса, своими ногами месившая сначала глину, а потом и снега по бесконечным дорогам степей юга России, потом прижата была к черноморским берегам и частично стала достоянием красных, а значительная ее часть принуждена была покинуть родину, и покинуть ее с песней на устах: «Смело мы в бой пойдем за Русь святую и, как один, прольем кровь молодую…» Да, верили, что борьба не кончена и что опять вернемся.
С тех пор прошло целых 25 эмигрантских лет. Старшее, ведущее поколение эмиграции уже ушло из жизни, и тогдашняя молодежь уже убелена сединами; кадры значительно поредели и рассеялись по всему свету. А над Россией опять загремели пушки и вновь заиграли зарницы войны. Господи, что все это сулит нашей замученной и исстрадавшейся России? Какой тернистый путь еще ей предстоит пройти? Под влиянием столь тяжелых мыслей и переживаний решил было вернуться домой, но вспомнил, что я обещал людям, меня ждут, и я могу их подвести; я пошел в гараж и позвонил по телефону жене. Она же, выслушав мою новость, еле слышным, подавленным голосом спросила: а что будет дальше? На что я мог ответить — не знаю.
С наступлением утра, когда город проснулся и началась повседневная жизнь, все заговорили о новой войне; о ней писали, ей посвящены были почти все радиопередачи. О войне же на Западе, длившейся уже два года, как будто забыли, она стала привычной.
В этот день с утра были арестованы все служащие советских официальных учреждений и эмигранты, жившие по советским паспортам. Последних в полицейских участках сразу же отпустили, а советских граждан потом обменяли на таких же немцев, застрявших в Советском Союзе.
Утром того же дня жене нужно было пойти в молочную за положенным нам пол-литра детского молока, но она боялась наскочить на неприятность и не решалась выйти на улицу. Однако нельзя было оставить ребенка без молока и пришлось идти.