С этого дня стал мне народ в ноги кланяться. – Христовым сыном величать. И пошла обо мне слава большая. Всюду только и разговору, что про мои чудодеяния.
Особенно обо мне много говорили женщины. Их всего сильнее нужда бьет – и потому они всего скорее верят в божественное.
И имя Григория – разнеслось повсюду: куда дует ветер, куда залетает птица, куда несется волна – туда неслась сказка про нового пророка Григория.
И отовсюду шли ко мне и несли, как пчелы в улей, свои подаяния – бери и дай свою молитву…
И ничего я не брал от людей. Ничего не просил. Ибо – чист был в то время душой. «Накормите, прикройте, – прошу, – и больше мне ничего не надо!» Так я дошел до горы Афонской. И был, недавно еще, – до моего свидания с Великими… и там… в чистом забытьи, – душа моя возносилась в небеса… И был я тогда чист, как младенец, ибо город со своими соблюдениями, – еще не опасное место.
И там, на Афоне, – впервые червь зашевелился у моего сердца. И было это так: однажды после вечерней зари, – сидел я у подножия горы и рядом со мной сидели две женщины. Мать и дочь… Молитвенницы.
Сидел я это и думал свое…
Откуль у человека божественная сила берется? И не глядел я на женщин и не думал о них, ибо был сыт лаской. И никогда я об этом не думаю. Пришло – закружило… прошло – стошнило… – Придет, закружит и отпустит, и нет в этом для меня ни греха, ни радости. Ибо сие не от меня исходит… и не волен я против этого бороться.
Вот.
И подходит это ко мне отец Афанасий20. Лицо, как сапог вычищенный, лоснится, из глаз слеза каплет.
«Отдыхаешь, – говорит, – брате?», а сам на женщин так и налегает.
Не любил я его, хоча знал, что он питерский, что кружило большой…
«Отдыхаю», – говорю, а сам и не гляжу, а он так и впивается в женщин… точно раскрывает… и шепчет: «Уступи, братец, молодую… а?»
А меня зло взяло: «Пакостник ты, батя, – говорю, – не мои оне, не хозяин я им… а только зачем обижать и их, и меня?!» А он заливается так, смеется… Потом спрашивает шепотом: «Правду ль про тебя говорят, што ты из хлыстов будешь?..»
А я яму, – откуль такая смелость взялась, не знаю, – а говорю: «Вот, что: сие запомни, – я сам от себя… А потом от меня будут. И не от хлыстов, а от Григория!»
И он испугался. Даже в лице переменился: «Значит, – говорит, – новое затевается?» – «Новое… новое… свое…» Он отшел…
Потом поздно ночью пришел, сел со мной рядом… Я в углу дремал… «Вот, – говорит, – слушай. Из головы это у меня не отходит, как ты сказал: "Я – сам от себя!” Вижу сила большая в тебе». Я молчу. «Ну… сила, говорю, большая. А большому кораблю – большое плавание». Я молчу, а чувствую, как в жилах у меня кровь переливается. «Что это, – думаю, – дьявол-искуситель, или сама судьба ко мне пришла?» Гляжу на него… и – шепчу: «Да… сила большая. Решился так, что мне в столицу надо». – «Куда?» – «Туда, где большие бояре царские, где царь-батюшка и царица-матушка», а… у меня в ушах звон. «Повезу тебя в Санкт-Петербург, – говорит, – повезу – будешь в золоте ходить. Помни тогда своего благодетеля». А я молчу. «Что, егумен, что ли?..» – говорит. – Я ему в ноги поклонился. «Коли, – говорю, – ты моя судьба, – то как я тебя забыть могу?! Куда поведешь – туда и пойду за тобой, только теперь, – дай одумать судьбу свою». – «Думай, – говорит, – благословляю… А уже утром разговор писать будешь». И ушел… А утром он мне сказал: «Теперь ты мне ближе брата, точно мною рожден. Скажу тебе, что поведу тебя к архимандриту Феофану – святой он старец…21 Духовник царицын – титулярный. С тем – ты в его душу войдешь, как в мою вошел… что судьба твоя великая… дорога перед тобой – широкая… Понравишься ему – перед тобой – великий путь. А уж он об тебе – наслышан».
Было это не то в 1903, не то в 1904 году. Нет, в 1902. Потому, что года за 2 до войны с Японией22.
Позвал это меня архимандрит и говорит: «Получил письмо из Санкт-Петербурга, пишут, чтобы тебя привезти. Крепко тобой интересуются… Не токмо архимандрит Феофан, а барыня одна… из великих княгинь23 которая… – едем». «Твоя, – говорю, – воля. Велишь ехать – так поедем».
Оглядел это он меня и говорит: «Приодеть тебя надо, а как таким поедешь в столицу». А я и говорю: «А по-што одевать меня – хоть в пяти водах мой, – сразу барином не сделаешь, и не надо… чай-от не барина, а мужика ждут».
«Мужика-то – мужика, – говорит, – а все же дух от тебя нехороший». «А, пущай, – понюхают мужицкий дух».
Так он и свез меня…
И было это под Зимняго Николу24… – Помню это… никогда мне этого дня не забыть… Потому с этого дня моя судьба повернулась… как поворачивается подсолнух к солнышку. Повели это меня к отцу Феофану. Подошел я к нему под благословение. Впилися в глаза мы: я – в него, он – в меня… И так-то у меня на душе легко стало. Будто не я к нему за ключами, а он ко мне… «Гляди, – думаю, – меня не переглядишь… Моим будешь! Будешь, будешь!» И стал он моим.
Не то благодействую, не то уживаюсь… не то скучаю…
Потому, хоча и возил он меня и показывал, как райскую птицу, – и восчувствовал я, что хотя и позолотилась моя судьба, но что-то в моем сердце подломилась. И так мне было и сладостно и грустно… Понял я, что моей мужицкой свободе – конец пришел. Что будут они все со мной в мужичка играть, а что мне их, господ, их хитрости постигнуть надо, а не то мне скоро – крышка, капут…
Тут-то и разбилась моя дорога в два конца.
Ущемлю Аркадьевича25
Хитер Петруша26, а мужик – хитрее. Вот он каналия, что сделал: собрал бумажки, чтобы меня – пугнуть… И страшного-то в бумажках этих немного: поп27, дьявол, послал бумажку о радениях… Будто хлыстовали.
Экий дурак… нешто не понимает, што кто мово меду попробовал тот – навек мой друг… и никаким сахаром вкус не отшибешь. Еще поганая бумажка: енеральская дочь Леночка28… мной будто… а того не знают, скоты поганые, что Павловичи, обе – и матка и дочка29 – дырявые были… Нешто такое докажешь? Печати моей нету и надписи тож. Экие дураки!
Ну, позвал это меня Петруша и говорит. (Это, почитай, в 1910 году было – за год што ли до его гибели…)
Вошел в кабинет. А он грозности этой напустил. Сидит, как петух на воротах, и, будто, не видит меня… и, будто, не видит меня. А я в него вглядываюсь и шепчу: «Сдайся, сдайся, сдайся!»
Вижу – затрепетал, того и гляди закричит, а я еще глубже глазами колю. А он: «Ты што колдуешь?!. Захочу, выгоню вон… в тюрьме сгною!..»
А у самого – руки дрожат и в глазах муть.
А я ему: «Руки, барин, коротки, – ты меня – в тюрьму, а я тебя подале… Из тюрьмы – вернешься, а оттуль – нет пути…»
Он как заорет: «Ты как смеешь со мной разговаривать… Вот, штобы в столице и духу твоего – не было!» А я ему: «Вот што, барин, из Питера-то я уеду… дело есть; только уеду – обласканный, а вернусь еще более желанный… а, сдается, ты – за могилой едешь!..»
Он – ну топать ногами, кричать: «Да, знаешь ли, каки у меня документы об тебе имеются?!.»
А я ему: «Снеси, бумага – мягка – пригодится!»30
Вот…
Через три дня я уехал. А Аннушке наказал, чтобы Павловича, особо сынка в полковниках, подают от ворот… Отца в Ташкент – пущай погреется, а сынка в Вологду – поотвлечет…31
А как приехала ко мне Аннушка – и показывает… Што он в Киев едет… Я сказал: «Не судьба ему в родном доме помереть». Не иди, барин, на мужика.
Вот…
Еще, вот, о Петербурге вспомнил. Сказывал мне Витя32, што Петруша решил мужика – купить… Землицей рот замазать. Наделы за мужиком закрепил. А закрепа сия – что керосин по сену – такой пожар в деревне разгорелся! Брат на брата, сын на отца – с топором полез. Один кричит: «Хочу на земле спать», а другой: «Хочу надел пропить!»
Мужицкая кость – трещит, а кулачек, что клоп, насосался кровушки…
Вот…
В церкви поют царю – славие, а кое-где ружьишко заготовляют.