А Петруше любо-дорого. Растюмякал мне все Витя и решил матушке-царице сказать, што Петруша мужицкий бунт готовит… А прохвост33 такую бумажку заготовил… А князюшка34 в своей газете «Гражданин» статью пустил… А пока эту газету читают – ею и подтираются… а окромя ее ничего не знают… Дело и готово.
В деревне – Григорий Богу молится… А в столице прохвост через газету нож точит.
Вот тебе, барин, мужицкое спасибо! Помни, дурак, за моей спиной Мама… Не тронь!
Вот.
Еще ему, дураку, вздумалось – на свою голову новую беду накликать: стал свои порядки в Литве и Польше наводить. А князюшка пустил статью, как он на нас Украйну подымает…35 Потеха! Измором возьмем!.. Так-то, барин… могилка твоя забудется… а кто ее копал, так тех долго помнить будут!..
Толстопузый лезет
Еще к тому времени, как Петруша на меня атаку повел, Толстопузый36 тоже прислужиться захотел…37 Очень уж, видно, я им не по душе пришелся, потому они зашевелились. Разрой кучу говна – черви зашевелятся. Один про меня книгу пустил. Новоселов ему фамилия.
Так вот, православные, ежели скажете, церковь погибает? – А погибает от мужика, охальника, что Распутиным зовется.
Как пошла эта книжка потаскушкой по рукам гулять…38 – Все зашевелились! И Гневная39 в раж пришла, стала свово полюбовника40 посылать: «узнай, дескать, што, да как, откуль ветер дует?». Ну, и позвала Она Толстопузого, стала обо мне допрашивать. А тот и скажи: «Царица, мол, Матушка, мужик этот во все вхож… гнать его надо, а то большое будет бедствие». И что об этом самом (обо мне) Григории в Думе буде разговор большой. Что уже очень бунтуют супротив меня…
А я к тому времени велел Аннушке, штоб прохвост таку статью написал в княжеской газете, што в Думе говорят про мужика Г. Распутина, а мыслят о том, как бы настоящую революцию сделать, то есть мужичка на барина напустить. Аннушка таку линию повела. А они с переполоху забушевали. Всяк кричит, а друг дружку не слышит… А штоб еще лучше всех перепутать, я через барина слушок пустил, што и Петруша и Толстопузый все под Тучковскую41 дудку пляшут. А его дудка все одно подыгрывает: «Долой этого царя, долой с корнем!»
Про этот слушок тоже князюшка по-своему написал… Тут-то и была неразбериха. Кто в лес, – кто по дрова!
Вот Гневная и говорит Толстопузому: «Как, – мол, – Вы могли такое дело допустить, штобы Дума да бунт готовила? Должен ты блюсти царский корень?» А Толстопузый и говорит: «Я, Царица-Матушка, только об царе заботу имею, потому от того мужика все опрокинуться может… – Пойду с докладом к Царю-Батюшке, скажу: не может статься, штобы мужик корону слопал».
А Гневная и говорит: «Да, ужо, так скажи ему, штобы до него дошло, да не утомило его… ужо очень он деликатный человек…» А потом поехала сама к Папе и тако ему слово молвила: «Либо – ни мужика поганого, либо – прощайся с родной материю… Потому – уеду я… в чужие страны, штобы глаза мне не кололи…»42
Вот.
Очень Папа растревожился. Сказал: «Убью его!»
Мне просто все рассказывала Озерева43 (он в младших полюбовниках у Гневной состоит) полюбовница его княгиня Р…44 разсказывала.
Все, как мухи, Папу облепили: «Гони Григория!»
Как я митрополиту Антонию нос натянул
«Я, – грит Антоний45, – монах честный, мне от миру ничаво не надо!» А коли не надо, зачем – лезешь?
Тоже, вот, явился к Папе с докладом обо мне. «Большой, – мол, – нам от мужика этого – конфуз… Он и царством править хочет и до церкви добирается. Он в Царский дом вхож и на Царску семью – пятно от его кладется». А Папа и говорит Антонию: «Зачем не в свое дело мешаешься? Кака тебе забота до того, што в моем дому делается? Али уж я и в своем доме – не хозяин?»
А Антоний и говорит: «Царь-Батюшка, в твоем доме сын растет… – и сын этот будущий наш Царь-Повелитель, и попечалься о том, по какому пути ты свово сына поведешь! Не испортил бы его душу еретик Григорий?!»
А Царь-Батюшка на его цыкнул… «Куда, мол, лезешь?!. Я, чай, и сам не маленький, учить меня не гоже».
Как пришел Митрополит Антоний домой… кукиш проглотил… запечалился…46
А я велел через человека Толстопузого, штоб ему Мама наказала, што тебе, мол, Антоний, на покой пора… Ужо об этом позабочусь…
Вот.
Запечалился и кондрашка хватила…
Вот.
Успокоился Петруша. Смолк и Митрополит Антоний, а все покою не было. Ужо Коко47, даром, что мой выкормыш, тоже стал когти выпускать и зубы скалить.
Пришлось, знал я, что без князя, без его газеты никак не справишься, и решил с прохвостом побеседовать. Он, прохвост, – с мозгою! Ему што хошь скажи, – либо перекрестись, либо в говно… – суй язык – он только усмехается и спросит: «Сколько дашь?»
Уж видал подлецов, а такого не видывал!
Мама
Мама – это ярый воск. Свеча перед лицом всего мира. Она – святая. Ибо только святые могут вынести такую муку, как она несет. Несет она муку великую потому, что глаз ее видит дале, чем разум разумеет. Никакой в ней фальши, никакой лжи, никакого обману. Гордость – большая. Такая – гордая, такая – могучая. Ежели в кого поверит, так уж навсегда обманешь ее.
Отойдет от нее человек, а она все свое твердит. «Коли я в него верила, значит, человек стоющий!»
Вот.
Такая она особенная. Одну только такую и видел в своей жизни. И много людей видал, а понятия об ей не имеют. Думают либо сумасшедшая… либо… же двусмыслие в ней какое. А в ней особенная душа. И ей, в ее святой гордости, никуда, окромя мученичества, пути – нет.
Папа
Папа… что ж, в нем ни страшного, ни злобного… ни доброты, ни ума… всего понемногу. Сними с него корону, пусти в кучу – в десятке не отличишь. Ни худости, ни добротности – всего в меру.
А мера куцая – для Царя маловата. Он от нее царской гордости набирает, а толку – мало… Петухом – кружится. И тот мучается. Только у него все иное… Все полегче… одначе, чувствует… – не по Сеньке шапка48.
Илиодорушка
Илиодорушка49 человек каменный. Большой гордости человек. Одного только и видел такого. И думал я, что всю жизнь вместях проживем, но вышло по-другому.
Не ужились.
И я, и он, кажный хочет первым быть, а «первый» только один бывает.
Вот.
Илиодор бунтовщик.
Стенька Разин, вот он кто.
Бунтовать, только бунтовать. А спроси ты у яго – чего он добивается? Золота, баб, почестей?
Нет, ничего этого не надо.
А надо первым быть. А как у яго дух буйливый, то он и тихой жизни не годится. Ему бы только воевать.
Спрашиваю я его раз: «Скажи ты мне, Илиодорушка, как на духу, любишь ли ты Царя-Батюшку».
«А за что, – грит, – любить его? Дурак он из дураков и брехун, за что любить-то?»
«А Царицу-Матушку?»
«Ее, как змеи, боюсь, ужалит, ох, ужалит она. И не меня, не тебя, не Царя-Батюшку… Россию – вот кого ужалит».
«Значит, не любишь?»
«Значит…»
«А ежели так, то чего хлопочешь? Чего с начальством воюешь?»
«А это, – грит, – я Россию спасаю от жидов и супостатов. Они Россию слопать хотят».
«А нешто ты ее отвоюешь?»
«Отвоевать мудрено, одначе я так[о]е сделаю, что всякому Цареву врагу буде понятно, что в России хозяин только Церковь православная».
«Ладно, говорю, ври, да не завирайся. Ежели Церковь хозяйничать почнет, то, окромя блядей да воров, никому и доступа не будет».
Вот.
Рассердился и крикнул: «Ты, Григорий, еретик».
А меня смех и зло берет. Зачем врет?
«Не для Церкви стараешься, а для себя… Тебе охота, штоб народ тебе поклонился». Вот.
«Пущай так, – грит, – и поклонится».
«Поклонится, да не тебе первому, а Григорию… А ежели ты со мной будешь, свелю народу и тебе поясно кланяться… Вот, скажу, молитвенник наш».