Песню исполняла пожилая женщина в розовато-лиловой шляпке. «Нам нужно фортепьяно, — перебил ее режиссер. — Я могу слушать эти стихи только на музыку Шопена». Казалось, пожилая дама обиделась. Я так и не выяснила, была ли она чьей-то женой или незамужней тетушкой, возможно Богдана. «Прошу вас, продолжайте», — попросила юная актриса Крыстына (я забыла сказать, что узнала ее имя). «Именно это я и намеревалась сделать», — резко сказала пожилая дама. «Чем кончилось? — воскликнул художник. — Вы же прекрасно знаете». И он продолжил своим звучным баритоном:
Но сами они не дойдут, не дойдут?
И никогда не попадут на пир жизни,
И будут, возможно, забыты навеки.
Он прекрасно читал. «Вот именно», — сказала пожилая женщина. То, что произошло потом, немного сбило всех с толку. Марына воздела руки и продекламировала своим пылким контральто:
Как движется к земле морской прибой,
Так и ряды бессчетные минут,
Сменяя предыдущие собой,
Поочередно к вечности бегут[6].
В первый момент я даже не поняла, что читает она по-английски. Трудно сказать, какой язык мне послышался, на этом ужине я не удивилась бы любому (за исключением русского — языка самого ненавистного из трех угнетателей этого народа). Еще один иностранный язык, которого я не знаю, но в этот вечер почему-то понимаю? Тем временем юная актриса внезапно начала:
Давай же думать, как нам убежать,
Куда идти и что нам взять с собой.
Не пробуй на себя одну взвалить
Несчастий бремя, отстранив меня.
Клянусь я небом, побледневшим с горя;
Что хочешь говори — пойду с тобой[7].
Ясный голос задрожал и замер. Если вы знакомы с пьесой «Как вам это понравится», то, должно быть, узнали эти строки, — разумеется, она играла Селию в паре с Марыной-Розалиндой, — хотя слова я разобрала с трудом, поскольку акцент у нее был еще сильнее, чем у Марыны. Сама Марына казалась недовольной. «Я испортила прекрасный английский Шекспира», — сказала она театральному критику, сидевшему слева. «Вовсе нет! — воскликнул он. — Вы читали превосходно». «Нет», — резко оборвана она. И это было правдой. Возможно, дела у них пойдут лучше, если они начнут больше говорить по-английски. Именно этим, по моим предположениям, они и собирались заняться, если я хоть немного разобралась в том, что они обсуждали. Несомненно, они и впредь говорили бы по-английски с акцентом, как многие люди в моей стране, как мои прапрадедушка и прапрабабушка (по материнской линии) и прадедушка и прабабушка (по отцовской линии), несмотря на то что их дети, естественно, говорили уже без акцента. Ведь нужно сказать (и почему бы не сейчас?), что оба моих дедушки и обе бабушки родились в этой стране (то есть в стране, которой не существовало уже лет восемьдесят), и родились приблизительно в тот самый год, в который я мысленно перенеслась и очутилась в этой комнате послушать старинные разговоры. Впрочем, родители той пары, что произвела на свет меня, были совершенно не похожи на этих людей — бедные несветские поселяне: коробейники, трактирщики, лесорубы и талмудисты. Предположив, что евреев здесь нет, я все же надеялась (новая мысль), что не услышу ни от кого антисемитских выпадов; так и случилось, и я интуитивно догадалась, что все присутствовавшие, скорее «семитофилы». Тот факт, что именно из этой страны мои предки отбывали в переполненном трюме третьего класса, едва ли связывал меня с этими людьми. Хотя вполне возможно, что название страны нашло отклик в моей душе и притянуло именно сюда, а не в какую-нибудь другую комнату; не удалось мне представить гостиную отеля той же эпохи в Сараево, и пришлось вернуться туда, где я остановилась. Но прошлое — самая большая страна на свете, и есть причина, по которой мы поддаемся искушению поместить свои рассказы в прошлое: нам кажется, что почти все хорошее остается в прошлом, возможно, это иллюзия, но ностальгирую по всем эпохам, предшествовавшим моему рождению. В прошлом мы свободнее от современных запретов, наверное, потому, что не в ответе за прошлое, ведь иногда мне просто стыдно за то время, в котором живу. И это прошлое тоже станет настоящим, потому что я сама рассыпала семена предсказаний в частной гостиной отеля. Я не принадлежала этому кругу, была здесь чужой, мне приходилось наклоняться, чтобы расслышать слова, и я не все понимала, но даже то, чего я недопонимала, было своего рода истиной, хотя и не того времени, в котором происходило действие, а, скорее, того, в котором живу я. «Мы всегда должны требовать от себя большего, — услышала я суровый голос Марыны. — Всегда. Или это относится только ко мне?» Ее слова подкупали. У меня слабость к серьезным энергичным людям. Будь Марына персонажем романа, мне захотелось бы наделить ее чем-то от Доротеи Брук (помню, как я первый раз читала «Миддлмарч»[8]: недавно мне исполнилось восемнадцать, я одолела третью часть книги и вдруг расплакалась, поняв, что я не только сама была Доротеей, но и несколько месяцев назад вышла замуж за мистера Касобона), но в этой женщине с пепельными волосами и искренними, внимательными серо-голубыми глазами не было ни покорности, ни стремления стушеваться. Она хотела делать добро другим людям, но не забывала и о себе. Для женщины, мечтающей попасть на сцену, пол не мог служить помехой: она состязалась и побеждала. Но казалось, что я смогу смириться с ее тщеславием и эгоизмом, если у нее сохранится стремление к самосовершенствованию — а стремление это у нее было, судя по контрасту между нетерпеливым, настороженным выражением лица и странной привычкой держаться совершенно неподвижно.
Трудно представить, что кто-то мог бы подобным образом описывать меня — как я уютно примостилась в глубокой амбразуре окна. На самом деле я очень импульсивна (я вышла замуж за мистера Касобона через десять дней после знакомства с ним) и люблю иногда рисковать. Но я также склонна долго отсиживаться в углу, этого требуют мои обязанности (девять лет я не могла решить, имею ли право — моральное право — развестись с мистером Касобоном), поэтому мне не составило труда снисходительно отнестись к этим людям, занятым своим обедом и спорами о будущих действиях. Никто не суетился. Никаких шалостей под скатертью. Никто никуда не исчезал, за исключением, конечно, маленького мальчика, который свернулся на коленях у второй женщины и потирал глаза, вместо того чтобы укрыться одеялом у себя в кроватке. Наверное, он единственный ребенок в семье и зачем-то понадобился матери сегодня вечером, хотя я не заметила, чтобы она обращала на него внимание последние два часа за столом. Несмотря на всплески воодушевления насчет занимавшего их предмета, гости казались слишком невозмутимыми. Чем объяснить их неподвижность? Жирной пищей, которую продолжали выставлять на стол? Извечной бесплодностью мыслящих классов? Тяжеловесностью конца девятнадцатого столетия? Моей собственной неохотой представить что-нибудь поживее? Правда, еще не поздно для настоящего, живого события. С кем-нибудь мог бы случиться сердечный приступ, кто-нибудь мог ударить соседа по голове, зарыдать и разохаться или плеснуть вином в лицо обидчику. Но это казалось столь же невероятным, как если бы я спрыгнула с подоконника и пустилась в пляс на столе, плюнула в суп, погладила чье-нибудь колено или укусила кого-нибудь за лодыжку. Затхлые мысли, хочется глотнуть свежего воздуха. По сигналу Богдана официант открыл окно в дальнем конце комнаты, где я притаилась, когда вошла. В комнату ворвались уличные крики и лошадиное ржание. Судя по звону церковных колоколов (и по моим часам тоже) было уже за полночь, и, признаюсь, это начинало меня беспокоить. В отличие от присутствующих, я не была сегодня в театре на семичасовом спектакле и, конечно, жалела, что не видела его. Некоторые, наверное, тоже беспокоились. Но никто не вставал, пока не встанет Марына. Я почти отчаялась, что спор о правильности или неправильности обсуждаемого предмета разрешится в этот вечер, сколько бы ни сидели они за столом, сколько бы я ни наблюдала за ними, ни слушала и ни думала о них. Ведь подобные дебаты о правильности и неправильности отличаются тем, что на следующий день у вас всегда могут возникнуть опасения и новые мысли, и, вспоминая вчерашний разговор, вы можете воскликнуть: «Каким же я был дураком, когда сказал то-то или согласился с тем-то! Подпал ли я под влияние такого-то или просто размяк, перестал думать, и мой нравственный термостат охладился?» Так что на следующее утро вы придерживаетесь противоположного мнения. Возможно, вы думаете прямо противоположное тому, что доказывали накануне, поскольку тому мнению необходимо было «проветриться», чтобы освободить место новому, лучшему. Вы испытываете нечто вроде морального похмелья, но остаетесь спокойны, потому что знаете: вы на правильном пути, — хотя и подозреваете с тревогой, что, возможно, завтра будете думать иначе; а между тем неумолимо приближается время принятия решения, приближается путь, которому вы можете следовать или не следовать. Быть может, время наступит прямо сейчас. Затем Марына поднялась, вынула сигарету из расшитого золотистым бисером ридикюля и плавно вышла на середину комнаты. Все остальные встали, и я предположила, что сейчас они уйдут. Но один Рышард с чувством поцеловал руку Марыны, затем обошел остальных женщин, прикоснулся губами к запястью каждой, и я догадалась, что он намеревается завершить этот вечер в своем любимом борделе. Больше никто, похоже, уходить не собирался. Доктор открыл бутылку токайского, стоявшую на буфете. Маленького мальчика, Петра (как я с опозданием назвала его), который проснулся и собрался уйти, пересадили на кресло с подголовником Марына откинулась в соблазнительной томной позе на спинку стула, ее окружили Богдан, Тадеуш, юная актриса, импресарио, сестра Богдана, доктор и хромой художник. Это была последняя возможность для завершения беседы принятием четкого решения. «Да, конечно, — сказала Марына, наигранно смеясь. — Я не всегда согласна с собой». Обнадеживающая мысль. Они продолжали тихо говорить. А я продолжала слушать.