В этом непоколебимом кальвинисте не было ни капли суровости. Он был высок ростом и хорош собой, в юности похож на атлета, а в старости — на патриарха. Все в один голос говорят, что он был человеком сердечным, радушным, щедрым, ласковым, обладающим чувством юмора и чрезвычайно снисходительным в суждениях. Он играл на скрипке, получал удовольствие от вина и купания в море, был очень наблюдательным путешественником. Широко образованный, он был знатоком античных авторов и теологии, той ее ветви, которой был приверженец. Когда во время Амьенского перемирия он на несколько недель оказался в Париже, то, похоже, не испытывал никаких трудностей при общении с французами. Он был неукоснительно верен догматам его секты, но без малейшего намека на яростный фанатизм. Беззаветно исполнял свою роль духовного пастыря. Было подсчитано, что всего он прочел семь тысяч семьсот шесть проповедей. И, уединяясь для молитвы, молился долго и горячо.
Его приходом был весь Лондон, а прихожане — по большей части бедствовавшие иммигранты. Их, днем занятых добыванием хлеба насущного, он регулярно навещал по вечерам, пешком обходя дом за домом по темным улицам. Его проповеди и наставления написаны на безупречном английском, но в узком кругу он с Удовольствием возвращался к диалекту своей юности, не переставая горячо любить Шотландию все время своей долгой ссылки. Почти каждый год он садился на корабль и отправлялся навестить родные края. В его доме на Солсбери-плейс собирались его соотечественники, постоянно жившие в Лондоне, для которых он был не только духовным отцом, но также и банкиром, и агентом по трудоустройству, и вспомоществователем, и гостеприимным хозяином. Одна из его дочерей свидетельствует с единственным намеком на иронию, который позволяет себе, как биограф: «Ничуть не погрешив против истины, можно сказать о моем отце, что он был «помешан на гостеприимстве», и это тогда, когда проявление сей добродетели не диктовалось острой необходимостью или было некстати. Его дом, хотя и небольшой, где его собственная семья едва умещалась, всегда был открыт для собратий, особенно одного с ним вероисповедания, из Шотландии; но стоило ему получить известие об их намерении прибыть в Лондон, как он, словно предварительно все обсудив с домашними (чем никогда особенно не утруждал себя), спешил предложить им с искренностью, в которой невозможно было усомниться, семейный стол и кров; хотя пастырские обязанности неизбежно заставляли его постоянно отлучаться днем из дому, так что он редко когда имел Удовольствие наслаждаться их обществом или возможность донимать их сердечными предложениями помощи иначе, как только по возвращении поздно вечером».
Память о сколь многих утомительно скучных днях, потраченных на то, чтобы развлечь беседой ошеломленных столицей неотесанных иммигрантов-сецессионистов, содержит в себе эта короткая ироничная запись!
Его священническое жалованье было ничтожным, но он имел бездетного свояка, Джона Нейлла, тоже шотландца, который приехал в Лондон примерно в одно с ним время, открыл в деловом центре города, на Суррей-стрит, контору по торговле зерном и стал состоятельным человеком. Ему-то мой прапрадед и был обязан тем, что его биографы характеризуют как «постоянную и тактичную заботу о том, чтобы он жил с комфортом». После своей смерти Нейлл оставил все свое состояние в сто пятьдесят тысяч фунтов племянникам и племянницам в доверительное управление до совершеннолетия их детей. В последующие сто лет это наследство разделилось на исчезающе малые крохи, но первому поколению оно обеспечило солидную основу «жизни с комфортом».
Красоты Шотландии преследовали доктора Во, как наваждение. Кажется, редкое его публичное выступление не предварялось экстатическим пассажем о сем предмете. Всех своих сыновей, кроме одного, он отправил учиться в шотландские школы и университеты, но никто из них не вернулся на родовую их ферму; лишь один принял духовный сан, но вскорости умер. Трое оставшихся англизировались и женились на англичанках. Мой прадед, как потом окажется, стал священником англиканской церкви. Его братья пошли по коммерческой части и добились успеха. Один, получивший медицинское образование, верно рассудил, что, занимаясь фармацевтикой, можно заработать больше, он держал крупную аптеку на Риджент-стрит, имел дом в Кенсингтоне, загородную виллу в Летерхеде, украшением которой были три его красавицы дочери, из которых старшая вышла замуж за Томаса Вулнера, скульптора; две другие поочередно (причем младшая — не считаясь с английским законом) вышли за Холмена Ханта. Рассказ о ней в годы ее вдовства можно найти в занятной книге мемуаров Дианы Холмен Хант (миссис Катберт) «Моя бабушка и я». Не знаю, чем занимался другой его брат. Но наверняка он был достойным гражданином, поскольку в 1849 году был владельцем крупного портновского дела.
Мне известно лишь об одном проступке моего прапрадеда, впрочем, не дискредитирующем его и совершенно для него не характерном. В ранней молодости он включил в свой герб фигуры, на которые никоим образом не имел права. Они почти в точности повторяли фигуры на гербе Уочопа (на месте звезд с лучами были пятиконечные звезды), и его потомки незаконно и довольно бесцеремонно пользовались им вплоть до той поры, когда пришел черед моего отца, внесшего незначительные изменения в герб и так закрывшего вопрос.
Томас Карлайл впервые приехал в Лондон, когда мой прапрадед был уже стар и хвор. Спустя сорок лет он написал в поздравлении Томасу Вулнеру по случаю его помолвки: «В прежние времена мне доводилось много слышать о докторе Во, почитавшемся за оракула всеми шотландцами, жившими в этом чужом для них Лондоне, и о котором много говорили у него на родине в кругах религиозных диссидентов, — я по-прежнему считаю его прекрасным, умным, достойнейшим человеком».
Мой прапрадед никогда не стремился расширить сферу собственной деятельности за пределы своей общины; он был заметной личностью в окружавшем его мире невежества. И свидетели его высокой эрудиции и культуры были не слишком строгими критиками. Думаю, он вряд ли блистал бы в компании двух других моих славных предков, Уильяма Моргана и Генри Кокберна.
Уильям Морган, кнс[28] (1750–1833), обосновался в Лондоне десятью годами раньше доктора Во и жил там во все годы священнического служения последнего. Можно с уверенностью сказать, что они никогда не встречались. У них не было ничего общего. По роду занятий Морган был унитаристским священником, в душе же, возможно, атеист. Александр Во не принадлежал ни к какой политической партии, но питал отвращение к Французской революции и в своем дневнике описывал Робеспьера как «самое гнусное, кровавое чудовище»; симпатии же Моргана к якобинцам были общеизвестны, так что в 1794 году ему грозила опасность быть обвиненным в государственной измене. Он был в тесной дружбе с Фрэнсисом Бардеттом и Томом Пейном и завещал своим наследникам как священную реликвию пуговицы Хорна Тука с выпуклой надписью на них «Клуб реформистов». (Теперь они принадлежат мне.)