Еще ездила и пешком топала — и опять на Волге, У Ржева. <26>
* * *
— В данный жестокий, но героический, великий момент…
И все. Ни слова больше.
Патетика сейчас — только клич к бою, вскрик рванувшегося в атаку, стон раненого: "Братцы!" Проклятье немцам: "Гады! Гады!"
* * *
И все время рядом крестьянские неимоверные усилия — воспроизвести, вырастить что-то для жизни, сохранить скот, спасти стены жилища..
* * *
Вчера, когда возвращалась из второго эшелона, по деревянной дороге, выстроенной на болоте, подвез на полуторке шофер. Из Казахстана он. Меня постоянно волнует на фронте соприкосновение с людьми такими различными, прибывшими из разных, совсем несхожих городов, земель, закоулков.
* * *
Награждали разведчиков.
— Служу Советскому Союзу!
Один и другой — так. А третий — немного постарше, порасторопнее, быстрые, цепкие глаза на побитом оспой лице — добавил решительно, зычно:
— Наша рота крепка, как советская власть, чиста, как слеза божьей матери. Смерть немецким оккупантам!
* * *
Есть мы, и есть они — немцы. И все предельно ясно. Но когда появляется бежавший из плена летчик, или обросший скиталец окружения, или когда проникаешься судьбой здешнего населения, появляется нечто третье, и все становится объемнее, глубиннее, драматичнее.
* * *
— Я решил: как победим и домой отпустят, поеду по всем местам, где воевать пришлось. Вот адреса хозяев и собираю. <27>
* * *
На войне власть одного человека над другим так грубо обнажена — власть без камуфляжа. И все здесь зримее: жизнь и смерть, смелость и отсутствие ее, мука и облегчение.
* * *
— Я-то умру, черт со мной, может, только дети заплачут. И никого не затаскают по судам. Потому что война — бойня. Но мне желательно наперед с этими фашистами сквитаться. Чтоб потом досада не донимала. А то оттуда мне их уже не достать.
* * *
"При вручении гвардейского знамени командир полка, принимая знамя, становится на одно колено, целует угол алого полотнища. Весь строй преклоняет колени. Командир произносит от имени своего полка клятву гвардейцев" (газета "Красная Звезда").
Это входящий в жизнь совсем новый ритуал.
* * *
Кто-то съездивший в Москву завез билетик метро, и билетик бережно пошел по рукам. Каждый молча подержит, проглотит задавленный вздох о заманчивой мирной жизни, передаст подержать другому.
* * *
Здесь, в деревне, немцы не стояли.
— Они у нас только набежные были, — говорит хозяйка.
* * *
— Немчура замуж пасется, — сказал пожилой ездовой.
Я не поняла.
— Наступать собирается, — разъяснил.
Армейского языка, так называемого суконного, в разговоре и не услышишь. Речь образная, и у каждого на свой лад. <28>
* * *
Коренастый, тяжелый, он не то чтобы переступал ногами, а наваливался на землю то одним боком раскачивающегося тяжелого тела, то другим. Мы не уходили, пока он совсем не скрылся с глаз.
Это ведь только кажется, что таких тяжеловесов пуля не достает. Всем кажется и ему тоже.
* * *
Когда я уезжала из Москвы на фронт, Д. Б. сказал на прощанье: "Храни тебя бог". Он не заметил, что говорил, был расстроен и вдруг старчески суетлив. А в Генштабе юноша с орденом Красной Звезды (о нем говорили: "Он из тех, кто грудью прикроет блиндаж"), зная, что такое война, простился: "Благославляю вас" — и сразу стал непосторонним. Вроде пробились древние, из глубины времени слова.
* * *
— В пилотке, в шинели внакидку она сидела у входа в землянку и резала трофейный парашют на носовые платки. Я подсел и стал помогать ей. Потом, уже под Орлом. Бескрайняя мгла, холодная слякоть. И наутро бой. Тоска сжимала сердце. Мы заняли половину школы. Я сидел у открытой печки на березовой чурке, подбрасывал в огонь… Наутро предстоял бой. Кто перед боем смотрел на прыгающий огонь, тому не забыть этого… И вдруг отворяется дверь — вошла она. Мы простились. Слов не говорили. Она опустила руку в карман моей шинели, положила индивидуальный пакет. В этом было все: береги себя. Я пошел. Вернули нас. Бой отложен. Были еще часы, ночь. Мог ли я не вернуться? Я примчался. Мне было девятнадцать лет!
— Ну и ладно, а теперь двадцать. Так что с того? Из-за бабы расквасился. Да за них теперь поручится только дурак или сопляк.
— Я утоплю тоску в самом себе.
— От тоски, поимей в виду, вши заводятся.
* * *
Молния вспыхнула совсем близко. С треском пугающе раскатился гром. Громыхать — это теперь прерогатива бомб. Так что совсем неожиданная вдруг эта <29> мощная стихия. И лавина дождя с ветром. Пригнула деревья. Забарабанил гром.
* * *
Бывают моменты истории, когда вся лучшая часть молодого поколения захвачена потоком времени, вся самая активная, самая надежная его часть. И поток этот устремлен не к какой-либо своей выгоде, не к материальному благу, а к сражению, к смертельному сражению, в котором совсем поредеет этот поток. Выпасть из него значит изменить делу поколения.
Ифлиец Миша Молочко говорил: "Наша романтика — это будущая война с фашизмом, в которой мы победим". В этом был наш общий пафос.
Вообразить себе войну я не умела. Смутно и наивно до дурости мерещилась изба — это штаб. И фронт — сплошная линия окопов, в которых все мы, фронтовики.
В общем, реальные картины войны не возникали, и я не слишком нуждалась в их уяснении. В результате практически к войне я совершенно не была подготовлена, только эмоционально. Но мы уходили на войну как на главное дело нашей жизни. И, похоже, не обманулись.
И вот еще что: эмоции оказались устойчивее многих практических реалий, во всяком случае устойчивее моих прохудившихся сапог
* * *
За установившимся однообразием дней что-то зреет. Что же? А пока усердно радуюсь этим дням. Ходила с целым ворохом ребятишек за черемухой. Жаль только — отцветает.
* * *
Он томится как с похмелья и разом оживает, встряхивается, когда снова — дело, риск, идти ему в разведку. И опять пока что проходу не даст сколько-то пригожей бабенке, чтобы не ущипнуть, не притиснуть.
— Ох ты пятух! — заругалась на него одна. — Одно слово — командир. Тебя надо скастрировать, чтоб ты тут не задирал всех! <30>
* * *
Еще одна памятка немецкого солдата:
"У тебя нет сердца, нервов, на войне они не нужны. Убивай всякого русского, советского, не останавливайся, если перед тобою старик или женщина, девочка или мальчик — убивай…"