— Может быть, увидимся там, — с надеждой сказала мать Анни.
Я кивнул, но мы оба знали, что этого не случится.
Я хотел в Америку, хотел вновь обрести себя. Из Балтимора я получил письмо от тети Софи. «Наберись терпения», — писала она. С помощью Hebrew Immigration Aid Society она готовила аффидевит — поручительство. Но таких, как я, — тысячи, и процесс шел медленно.
В августе 1945 года, после капитуляции Японии, мы почувствовали скорее облегчение, чем восторг. Я проводил свои дни в поисках крова для бездомных, но все мои мысли и чувства были уже в Америке. Восемнадцатого марта 1946 года я получил письмо из американского консульства в Бордо, в котором мне сообщали, что мне присвоен нижеследующий номер: 531. Это наполнило меня чувством важности. Мой друг Фредди Кноллер был в аналогичном положении. Он тоже не хотел возвращаться в Вену. Два его брата в Нью-Йорке оформляли ему аффидевиты, и сейчас в Лиможе он ожидал получения документов на отъезд.
В декабре мы получили наши французские выездные визы. Неделей позже United States Lines зарезервировали нам с Фредди билеты на пароход свободы John Ericsson, отплывающий 19 января 1947 года.
Я поехал в Париж навестить тетю Эрну.
— Тебе нельзя было покидать Париж! — закричала она, увидев меня.
— Я жив, на что нам жаловаться?! — воскликнул я в ответ.
Эта наша словесная дуэль уже стала традицией.
Тетин сын Поль был уже дома, и мы вместе поехали в мою прощальную поездку в Бельгию. Восемь лет прошло с той ночи, как мы с Беккером подъехали туда на его загруженной маленькой машине, и теперь список тех, кого больше не было с нами, казался бесконечным.
В Антверпене мы навестили Фрайермауеров. Мы вспоминали только хорошее, не давая горечи выйти наружу. Анни я не видел. Нашлись отговорки: ее нет — у нее много дел. Потом с неловкостью сообщили, что она обручена и выходит замуж.
— Выходит замуж? — повторил я.
Подавив смятение, я выразил радость за Анни. Все слова и чувства остались невысказанными. Когда-то я представлял, что проживу свою жизнь с Анни. Сейчас я жаждал расстаться с этим знакомым мне миром и желал Анни самого лучшего, что только возможно в жизни, тем более что моя собственная жизнь казалась такой неопределенной.
Через несколько часов мы с Полем покинули Фрайермауеров и поехали на поезде в Брюссель повидаться с дядей Давидом. Он пережил войну, его сын Курт — нет. Я помнил их обоих в тот знойный день, когда я собирал свои вещи в лагере Сен-Сиприен. Через несколько месяцев после моего побега в лагере вспыхнула дизентерия. Охранники, и до этого уделявшие мало внимания заключенным, отвернулись совсем. Однажды были открыты ворота и заключенные побежали в близлежащие фермерские хозяйства, на железнодорожные станции. Охрана просто позволила это. Дядя Давид и Курт вернулись в Брюссель к своей семье. Курта вновь арестовали. Он был отправлен в Аушвиц и там убит.
Дядю Давида я нашел сильно изменившимся. Человек, никогда больше не пришедший в себя после смерти сына, он совершенно не мог слышать звуки его имени.
— Вот, — сказал он, протягивая мне маленький пакет. — Давно пора. Нужно было отдать тебе это еще для твоей Бар-мицвы. Открой, открой.
Внутри был перстень с печаткой с моими инициалами. Мы с дядей обнялись впервые с момента нашей встречи в шумной столовой в Антверпене в 1938 году. Обедая в семейном кругу, никто не возвращался к событиям военных лет: слишком много было открытых ран.
Три недели спустя мы с Фредди Кноллером сели в Париже на поезд, доставивший нас к пароходу John Ericsson в Ле Авре. Тетя Эрна провожала нас до железнодорожного вокзала. Мне пришло в голову, что она — последняя из моей сильно уменьшившейся семьи, кого я вижу на этом континенте. Когда-то нас было так много. Мы оба плакали, не скрывая слез, и когда мой поезд отходил от вокзала, махали друг другу на прощание, пока не потеряли из виду, — точно так же, как дядя Исидор и тетя Роза махали мне на железнодорожном вокзале в ту дождливую ночь, когда я оставил Вену; точно так же, как махали мне мама и Генни той же ночью на остановке трамвая; точно так же, как махала мне Дитта из окна больницы.
Прощайте, прощайте.
В январе в Северной Атлантике штормило. Огромные волны перекатывались по палубе John Ericsson, на ограждениях и спасательных ботах повисли ледяные сосульки. Когда мы достигли Гольфстрима, где температура была выше, а океан спокойнее, сосульки растаяли и пассажиры, еще накануне страдавшие морской болезнью, вышли на палубу, радуясь солнечным лучам. В основном на борту была молодежь. Некоторые женщины плыли в Америку к мужьям: они вышли замуж за американцев во время войны. Это было счастливое общество. Оркестр наигрывал танцевальные мелодии, а молодой француз исполнял джазовые импровизации на расстроенном пианино.
Ранним утром 29 января 1947 года мы с Фредди увидели чаек, парящих в воздухе. Воздушное приветствие, подумал я. Мы приближались к берегу Соединенных Штатов. После обеда мы достигли нью-йоркского порта, миновав укутанную туманом статую Свободы. Многие из нас стояли изумленные на палубе, все еще не веря, что мы наконец прибыли. Спонтанно мы зааплодировали статуе Свободы, приветствующей нас.
Мой багаж находился в каюте, и стюарду нужно было отвезти его для таможенного контроля. В момент, когда вошел стюард, я через иллюминатор вглядывался в мглистый берег вдали. Стюард — мужчина лет сорока, невысокого роста, с темными глазами — был в фуражке. Он положил багаж на ручную тележку и присоединился ко мне возле иллюминатора. Ему хотелось познакомить меня с Америкой. Несколько мгновений он смотрел через иллюминатор на вид, который наверняка неоднократно возникал перед ним.
— Там я родился, — гордо сказал он, указывая вдаль. — Бруклин.
— Бруклин, — повторил я.
— Как вам это нравится? — спросил он.
Я не знал, что ответить. Он немного подождал и повторил вопрос:
— Как вам это нравится?
Он, должно быть, подумал, что я не понял его. Мой английский был тогда еще достаточно слабым. Но я не хотел выглядеть безразличным или невежливым.
— It’s nice, I like it, — сказал я. — «Замечательно, мне нравится».
— Good, — сказал он. И чтобы быть уверенным, что я его правильно понял, он повторил с нажимом:
— It’s Brooklyn.
Бруклин в Нью-Йорке.
В Соединенных Штатах.
Стюард взял тележку с моим багажом и, выходя из комнаты, сказал:
— Добро пожаловать в Америку!
Я улыбнулся. Он, повернувшись ко мне последний раз, добавил:
— Счастливо!
Спустя годы мы раскрываем такие тайны…
Полвека прошло, прежде чем во Франции, Швейцарии и Австрии дети и внуки участников войны сняли последние покровы с тайн того времени. Да, нейтральная Швейцария наживалась на крови жертв. Нет, французы не являлись нацией храбрых бойцов Сопротивления. Нет, австрийцы не были первыми жертвами Гитлера, а наоборот, первыми бросились ему в объятия. Нет, церкви в большинстве случаев не протянули руку своим еврейским сестрам и братьям в их самые мрачные времена. Иногда мир кажется потрясенным тем, что открылось, иногда находится лишь в некотором замешательстве, незаинтересованный или неспособный за сухими цифрами увидеть человеческие лица.