Наталья Горбаневская
Меня вызывают в диспансер
…Это был февраль, а в марте школьные каникулы. И я взяла старшего сына, тогда уже, значит, почти одиннадцатилетнего, и мы поехали в Ленинград. И в Ленинграде я с моим другом Димой Бобышевым поехала в гости к моим другим друзьям, бывшим политзэкам, так называемым колокольчикам. Конкретно к Вене Иофе, но они там все собирались. И, когда мы уже подъезжали, Дима мне говорит: а за нами едет машина. Если бы он мне не сказал, я бы не видела. Потом мы поглядели в окошко, она стояла около дома всё время, пока я там была.
Потом, когда я вернулась, меня вызывают ни в какую ни в КГБ… Меня вызывают в диспансер, в психиатрический. И первое, что они меня спрашивают, они говорят: а зачем вы ездили в Ленинград? Я говорю, как зачем? На школьные каникулы моего сына. Вот, еще я поехала туда, я взяла с собой пасынка Павла Литвинова, и они там развлекались в компании детей политзаключенных. Яся Горбаневский, Митя Русаковский, Мишка Зеликсон и Димка Иофе. Такие бандиты ходили по Петербургу, по Ленинграду, простите, тогда еще был Ленинград. Приходили домой мокрые, потому что они залезли то ли в Зимнюю, то ли в Лебяжью канавку. Вот, я говорю, на каникулы. А вы не работаете? Я говорю, нет, я ищу работу, я им не сказала, что я ее тогда уже практически нашла. Потому что если сказать, то мне могли бы помешать устроиться. А я нашла очень хорошую временную работу, которая позволяла мне часть работы делать дома, а часть ходить работать. Вот, а то мы можем вас направить на ВТЭК, то есть дать инвалидность. А инвалидность – это значит, что они в любой момент меня могут госпитализировать принудительно.
Из письма Павла Литвинова, 17.04.1972
«Милая Наташа! <…> Письмо твое прекрасное и совершенно твое, т. е. ты явно входишь в норму, слава Богу, так что отбрось все волнения: экзамен ты выдержала…Все наперебой пишут, что ты мудра и прекрасна, и чего-то там прибавляют про длинные волосы, но, увы, фотокарточка до нас не дошла. <…>
Освободилась Наташа. Еще раньше Алик Гинзбург. Он с семьей поселился в Тарусе – Москва для него была «закрыта». С тех времен сохранилось письмо Алика Наташе.
Л. У.Из письма Алика Гинзбурга Н. Горбаневской (конец 1972 года):
«Здравствуй, кума! Здравствуй, родная! Страшно хочется тебя увидеть, да трудно это пока. А нам бы с тобой посидеть да поговорить… Только я по себе представляю, как всё это на первых порах трудно, хотя я и жил последние годы легче и спокойнее, чем тебе пришлось.
В общем, ты отдышись как следует, а потом мы что-нибудь придумаем – или тебя с семейством сюда на машине вытащим (здесь – идеально), или я вырвусь на минутку из-под надзора, и тогда тебе меня не избежать. Пока же отдыхай, нянчи пацанов <…>, приходи в себя. Я вот до сих пор не вполне в себе.
Советовать ничего тебе не буду, не мне тебе советовать, я на тебя молюсь. Ты у нас самая мудрая, я в этом постоянно убеждаюсь…»
«Кума» – это не шутка. Это черта той особенной, незабываемой и неправдоподобной жизни. Отношения нашего круга были замешены на некотором нами самими созданном родстве. Что это было – секта? Тайное общество? Род религиозного братства? Или – «скованные одной цепью»? Мы и по сей день, как масоны по тайному знаку, узнаем тех, прежних, даже и незнакомых. Непонятно только, в чем этот тайный знак? Может, более всего, в стихах, которые с тех самых пор держатся в памяти? Христианство, куда большую часть нашего круга просто засосало, тоже было некоторым отличительным знаком, хотя и не столь всеобщим. Кто-то, как Наташа, укоренился в церковной жизни навсегда, кого-то вымыло другими потоками, но всё равно остался некий христианский привкус в этом кругу. Даже Бродского, человека ни в коем случае не церковного, не обошло это прикосновение к христианству. Стихи его об этом говорят. Словом, детей крестили, все перекумились, и Наташа с Аликом состояли «в кумовстве». Это, в наши молодые годы, как-то вполне сочеталось с большой вольностью нравов. Но сколько преданности, верности, самоотречения, яркой жертвенности… Захотелось вздохнуть: эх, написал бы кто роман об этом времени, об этих людях. И тут же сама и засмеялась – я ведь и написала этот роман. «Зеленый шатер» называется! Наташе он понравился. Сказала – хорошая книжка. А я очень на этот счет беспокоилась…
Л. У.Как циферблат, неумолим закат,
пылая, розовея и бледнея.
Последний луч, последняя надея,
а дальше тьма, разлука и распад.
Не лучше ли проспать последний луч,
не записать навязчивую строчку,
и ни на чьем плече, а в одиночку,
в кольце клубящихся летящих тяжких туч
в кольцо луны, как в потные очки,
уставить равнодушные глазницы
и не гадать, приснилось или снится,
что зренье – там, а тут – одни зрачки.
Наталья Горбаневская
Каждый выбор связан с потерей
…И неожиданно обнаружила, что все мои знакомые говорят об одном: уезжать или не уезжать? У меня тогда была абсолютно четкая позиция: не уезжать! Так было, кажется, до изгнания Солженицына…
…Когда высылали Солженицына, я была у него дома. Дежурила у телефона. Телефон выключили ненадолго… Да… это была еще не высылка, это был арест. Телефон как раз выключили, когда его забирали, буквально на полчаса, а потом снова включили. И я туда приехала. Потом собралось много людей, был Андрей Дмитриевич Сахаров. Они безуспешно пробовали пробиться в прокуратуру, так как Солженицына забирала якобы прокуратура. (Но потом оказалось, что ни в какую прокуратуру его не повезли, а он находится в тюрьме в Лефортове.) А они пришли сюда… Тут позвонили, насколько я помню, из Канады и попросили Сахарова сделать заявление. И он что-то сказал – у него не было готового текста, он просто сказал по телефону, что он думает. А мы все, кто там был, присоединились, сообщили свои фамилии. И я свою – в первый раз… Потом позже было письмо в защиту Леонида Плюща, который находился в Днепропетровской психиатрической тюрьме. Находился уже гораздо дольше, чем я просидела в своей Казани… лечили гораздо тяжелее, чем меня… И не подписать письмо в его защиту я просто не могла… Я поняла, что я еще что-то третье подпишу – и меня арестуют. И снова признают невменяемой, отправят в Казань… Если бы я знала, что меня признают вменяемой и отправят в лагерь, я бы, наверное, не уехала. Но этого знать никто не может. Поэтому я решила уезжать. Ну, и попросила сначала приглашение из Франции, потом, когда меня по этому приглашению не выпустили, – попросила вызвать Израиль. Там жила – и живет – наша всеобщая двоюродная сестра Майя Улановская. Я думаю, что это о ней Юлик Ким поет: «И на месте есть одна семейка, столько вызовов пришлют, сколько нужно». Вот. Майя была всех нас двоюродная сестра. И по этому вызову я уехала. Хотя, надо сказать, перед тем как дать разрешение, из ОВИРа позвонили моей маме, сказали: вы что, с ума сошли? Куда вы вашу дочь отпускаете? Они там все погибнут… Мама сказала: моя дочь – взрослый человек, она сама знает, что ей делать. Ну, мы ее всё равно никуда не пустим. Повесили трубку, через два дня было получено разрешение. О том, что маме звонили, я узнала уже после ее смерти от моей подруги, которой она рассказала. Мне она этого не рассказала ни тогда, ни даже когда потом уже на волне перестройки три раза приезжала к нам в Париж. Вообще все наши муки ничто по сравнению с тем, что выпадало на долю наших родных, и матерей в особенности.