Ломоносов, видимо, хотел еще что-то сказать, но сдержался. Император продолжал шагать, потом остановился.
– Еще что?
Ломоносов ответил медленно, подбирая слова:
– Еще, ваше величество, дозвольте вам сказать. Русский народ имеет глубокий ум. При Петре Великом он такие трудности перенес, каких и при Мамае не видели, – в деревнях лебеду ели. А нет более любимого царя, и потомство имя его сохранит в веках. А отчего сие? Оттого, что народ видел, что тяготы его и жертвы идут на пользу отечеству, на пользу потомкам. Ну а попробуй ему кто-нибудь на шею сесть без толку, ради порабощения, особливо чужеземцы, – долго не усидит.
Император сел, задумался, потом перевел свои голубые выпуклые глаза на первого академика.
– Не состоишь ли ты, друг мой, тоже в числе ребейонов и конспираторов?
Ломоносов вскочил, лицо его стало гордым и гневным.
– Сие, ваше величество, простите, сущая несообразность!.. Не мне заниматься такими ребяческими колобродствами. Я есмь газет гремящий, на страже наук и для процветания отечества. И не мне заниматься дворской суетой. Друзья у меня не по знатности, а по таланту и усердству наук. Я и в эпоху царствования моей покровительницы, тетки вашей, Елизаветы Петровны, пред сильными мира не склонялся, тем более ныне карьер делать таким способом не собираюсь…
Лицо Петра III просветлело.
– Однако же ты так ни одной оды и не написал!
Ломоносов помолчал, ответил тихо:
– Ранее пелось – пел. Ныне душа не лежит – молчу.
Император встал.
– Ну что же, посмотрим, когда мы из похода вернемся и короноваться будем, что ты тогда скажешь. Может быть, тебе нужно что-нибудь, проси…
Ломоносов поклонился, держа подаренную трубку в руках.
– Я и семья моя довольствуемся малым, и не о том мне в сей грозный час для государства говорить монарху…
Петр III пожал плечами, улыбнулся:
– Почему же в грозный?..
Адъютант уже закрывал дверь за Ломоносовым, когда император вновь окликнул академика:
– Вот что, друг мой, здесь сейчас граф Сен-Жермен. Говорят, он обладает даром предсказания, вызывает мертвых и умеет делать золото и алмазы через философский камень… Что ты о сем думаешь? Не является ли граф Сен-Жермен великим ученым?
Первый академик, услышав такую нелепость, вспылил:
– Что касаемо до химии, ваше величество, то в ней он просто жулик и невежда! Во всем же остальном чистый жулик и дешевый фокусник. Угощая нервических барынек пуншем с примесью опия, он, точно, способен их уговорить не токмо мертвеца, а и черта увидеть!..
Когда генерал-адъютант барон Унгерн проводил Ломоносова и вернулся в кабинет, император, улыбнувшись, сказал ему:
– Но это форменный медведь… И мундир у него какой-то рыжий. Надо будет переменить у них эту форму на что-нибудь более светлое и изящное. И потом – это чистый фанатик. Что-то вроде… Лютера*. Но за ним надо следить, потому что один нехороший овечек может все стадо запортить… – И он засмеялся, довольный собой.
Приехав домой, первый академик прошел прямо в кабинет и там заперся. Встревоженная Елизавета Андреевна несколько раз подходила на цыпочках к двери и пыталась завести переговоры с мужем, то зовя его кушать, то требуя, чтобы он открыл комнату для уборки. В ответ слышался рык, фырканье и тяжелые шаги продолжавшего ходить из угла в угол Ломоносова. Наконец, обсудив с Леночкой, Елизавета Андреевна решила прибегнуть к инсценировке. Леночка разделась и легла в постель, а Елизавета Андреевна поспешно поднялась по лестнице к кабинету мужа и закричала взволнованным голосом:
– Михаил Васильевич, наша дочь Ленхен совсем больна! У нее жар, и она зовет своего отца…
Ломоносов перестал ходить, остановился перед дверью, – видимо, раздумывал. Наконец дверь открылась. Первый академик посмотрел на жену сердитыми глазами.
– Вы, госпожа профессор, кажется, начинаете заводить в доме всякие враки… Впрочем, посмотрим… – и, сердито пыхтя и отдуваясь, затопал по лестнице вниз.
В полумраке под атласным розовым одеялом лежала в постели Леночка, закатив глаза, разметав золотые кудри по подушкам. Пушистый кот расхаживал по кровати. Елизавета Андреевна осторожно из дверей наблюдала за мужем, не очень уверенная в благополучном исходе задуманного предприятия…
Не успел Михаил Васильевич наклониться над дочерью, как Леночка приподнялась, обхватила его руками и начала плакать самым искренним образом, причитая сквозь слезы:
– Зачем ты губишь меня и матушку? Ты себя не жалеешь, здоровья своего не бережешь!..
Первый академик растерялся. Внешне грубый и раздражительный, он в душе был очень добрым человеком. Не было случая, чтобы он нищего отпустил без милостыни, бедного студента не ссудил деньгами, просителя не выслушал внимательно. Женских слез он совсем не выносил, а Леночкиных в особенности.
– Да, ты права, дружочек, – сказал Михаил Васильевич, нежно гладя Леночку по голове. – Ничего не может быть хуже глупого самодержца, да еще из иноземцев: и ума нет, и сердце чужое. Такому ничего не поможет. Нам же следует быть подальше от дворской суеты, пустых комедиантов-перевертней, которые интригами строят свой карьер. К тому же меня науки зовут. Стоял за них смолоду – на старости не покину.
Елизавета Андреевна, видя, что гроза миновала, вошла, обняла мужа:
– Ах, Михаил Васильевич! Вы уже довольно потрудились. Посмотрите на себя. Что с вами стало! Теперь пора немножко ехать отдохнуть на натуру…
Ломоносов обрадовался:
– А и то правда!.. Мы наше хозяйство совсем забросили. Давно я на мызе* не бывал. Вот съезжу, осмотрюсь, приведу все в порядок и потом за вами приеду…
Елизавета Андреевна просияла и бросилась хлопотать по хозяйству: кормить укрощенного громовержца ужином и укладывать спать.
Имение, пожалованное в марте 1753 года императрицей Елизаветой Петровной Михаилу Васильевичу Ломоносову для устройства фабрики цветного стекла и бисера, «как первому в России тех вещей сыскателю», было расположено на глубокой и быстрой реке Усть-Рудице и состояло из двух мыз – Коровалдай и Уструдица. Ехать нужно было туда дорогой по берегу моря через Ораниенбаум.
Михаил Васильевич, освободившись от тяжелых мыслей, угнетавших его в Санкт-Петербурге, весело осматривался по сторонам, трясясь в своем «драндулете», который то нырял в глубокие придорожные ямы, то медленно взбирался на гору. Две серые лошади бежали неторопливо, часто оступаясь и как будто с удивлением кивая друг другу. Старик кучер, древний отставной бомбардир Скворцов, глухой и подслеповатый, дремал на козлах.
Была середина июня. Солнце отражалось на ровной морской поверхности, как в зеркале, дробясь на тысячи бликов. У самого берега змеилась пенистая полоса прибоя. Мелкими стайками совсем низко летали белые чайки. И над всем этим царствовал совсем особенный, свежий морской солоноватый воздух.