- От перемены мест... этих... слагаемых сумма не меняется, - изрек Свиридов.
Какой-то озорник спросил сверху:
- Ну, а жене изменял, дедушка? Признавайся! Законной, Евдокии Ивановне?
- Нет, - твердо ответил Макар Ионыч.
- Почему? - снова в упор спросил Головастиков.
- Во-первых, опасался дурну болесть подцепить. Ну, во-вторых, любил старуху свою, стало быть...
Кто усмехнулся, кто рассмеялся, а Головастиков угрюмо сказал:
- Силён старик.
Головастиков в последнее время не пьет, а если и пьет, то самую малость, потому что незаметно. Но с каждым днем он все угрюмей, и я не без опаски думаю: Головастиков из Новосибирска, вот-вот попросит трехдневный отпуск, надо отпускать, а не наломает он там дров со своей разлюбезной неверной женой? Бывало, что фронтовики круто расправлялись с этакими дамочками.
Не пустить? Так сам сбежит! Что за мысли у Головастикова, знать бы. Ишь как дотошно выспрашивает у старика, как нехорошо блестят его глаза. Ей-богу, наломает дров в Новосибирске, чует мое сердце.
Я мысли Головастикова не угадываю, а он мои угадывает.
И говорит:
- Товарищ лейтенант, дозвольте обратиться? Разрешите задержаться в Новосибирске, повидаться с женой.
- Гм... - отвечаю я, несколько растерянный. Нахожусь, обретаю уверенность: - Разговор преждевременный, до Новосибирска еще далеко.
- Ничего не далеко, - говорит Головастиков. - Четыреста пятьдесят километров. От Омска.
- Навроде того, - поддерживает Макар Ионыч. - По сибирским понятиям рядышком.
- Рядышком? - говорю я. - С остановками протащимся сутки... И к тому же я самостоятельно не могу разрешить отлучку, надо согласовать с комбатом, с замполитом.
- Потому и нужно загодя начинать, - говорит Головастиков.
И он, конечно, прав, не оспоришь. Добавляет: - Промежду прочим, я с замполитом уже разговаривал...
- Субординацию нарушаешь, не но команде действуешь.
- С комиссаром можно, товарищ лейтенант, - говорит Головастиков, вторично ставя меня в тупик.
- С комиссаром-то с комиссаром, а через меня перепрыгиваешь... И что же он тебе сказал, комиссар?
- Сказал: "Ты разгильдяи, тебя нельзя отпускать".
- Вот видишь. Головастиков...
- Ничего не вижу. Прошу отпустить.
- Подумаю, подумаю.
Разумеется, буду думать, отпускать Головастикова или нет.
Но прямота, с которой он передал мнение замполита, подкупает меня, настраивает на благожелательный лад. И второе обстоятельство: если Трушин категорически против, я скорей буду за. Таков уж закон противодействия, имеющий быть в моих с Трушиным отношениях. Глупости это, идиотство, однако факт: не согласиться с Трушиным для меня соблазн. Не всегда, но часто. Словом, риск благородное дело. На риск, и немалый, придется идти, отпуская Головастикова. Не мешает с комбатом посоветоваться. Посоветуюсь, если выпадет возможность. Ладно, до Новосибирска еще порядочно.
Все-таки Головастиков фрукт: до последнего момента утаивал, что из Новосибирска, а ведь можно было вмешаться в разговоры, когда старшина Колбаковскпй демонстрировал свою осведомленность насчет Транссибирской магистрали. И Свиридов не сообщает, что он иркутский, хотя мне это известно. Иркутск тоже будем проезжать, Егорша Свиридов, ясно, попросится. Его я отпущу без помех.
Эшелон, пыля, рассекал степи. Они напоминали мне донские степи, по здесь они шире, необозримей, величественней. Ну и масштабы на востоке: то беспредельные леса, то беспредельные степи, вскоре опять пойдут леса - и опять без предела. До чего же огромна паша страна! Огромная, а целиком умещается в твоем сердце.
Солнце раскаленным, будто пульсирующим шаром садилось за горизонт, по степи растекался лиловатый - вперемежку с голубым - свет. Ветер продувал ее насквозь, волоча по проселкам пыль и иссушенную колючку, сгибая придорожный цикорий. Но он не мог сдуть ворон с чашечек изоляторов, ласточек - с проводов, птицы были словно приклеены. Если к телеграфному столбу приложить ухо, услышишь, как поют провода. Некогда я получал от этого занятия удовольствие. Пацаном.
У колка пасся табун, лошади были разномастные, худые и понурые. Лишь гнедой жеребенок-стригун носился, взбрыкивая, играл сам с собой. Сивый мерил, расставив мосластые ноги, печально смотрел на его шалости. И, видимо, не понимал их.
Макар Ионыч выкурил самокрутку, предложенную ему Филиппом Головастиковым, и стал рассказывать про своих сынов и внуков:
- У меня избыток баб, стало быть, шесть дочек и шешпадцать внучек. А сынов трое. Все детки от Евдокии Ивановны, от Евдокии Петровны не было, чегой-то у ей не зачиналось... И пятеро внуков у меня. Сынов зовут по старшинству: Яков, Алексей, Парамон.
Внуков: Васятка, Гришка, Володька. Федька и Петюпя. - тоже по старшинству счислил. Весь мой мужской корень воевал... Ну.
сыны - те в меня: не лезут наперед, уважительные. А с внуками разнобой: Васятка и Петюня хорошие, в отцов, а Гришка, Володька и Федька фулиганы были, не приведи господь. Царствие им небесное. Потому как Гришка и Федька убитые на фронте, а Володька пропал без вести, считай, нету в живых. А из сынов убитый Алексей, раб божий... Вот и скажу вам, ребятки: ничего страшнее нету, ежели убивают человека до смерти...
Наверно, это так, Макар Ионыч, наверно. Хотя я видел коечто, возможно, пострапшее смерти. Это когда человек сошел с ума. Фамилия его была Леговский, такой интеллигентный солдатик, из недоучившихся студентов, наподобие меня. Жить-то он остался, но перестал быть человеком, ибо без разума что за человек? Быть может, на меня этот случай произвел впечатление потому, что к смерти я попривык, а сумасшествие на глазах первое и последнее.
Было это в январе сорок четвертого под Оршей, Леговскпй прпбыл в роту за месяц до нашего наступления, неудачного, кровавого, трагического. Но кто из нас догадывался, что оно будет таким? К нему готовились, к зимнему наступлению, его ожидали нетерпеливо, с надеждой: наступать - значит, идти вперед, на Оршу, и дальше, на Минск, и еще дальше, пока хватит пороху.
А пороху не хватило и на триста метров. О эти злосчастные метры, на каждый из которых приходилось, я думаю, по десятку убитых бойцов! Конечно, я преувеличиваю, но наложили нашего брата тогда густо. Пожалуй, впоследствии нигде не встречал подобной густоты.
Леговский был малорослый, слабосильный, застенчивый, терялся, натыкаясь на грубость бывалых солдат. Они не папькалнсь с ним, попрекая физической немощью, очками в золотой оправе, подпиленными ногтями, отсутствием мата в лексиконе и наличием линялых обмоток на искривленных рахитом ногах. Обмотки-то и выдавали в нем ненастоящего, необстрелянного солдата, обстрелянные, как доказано, ходят только в сапогах, хотя бы и трофейных. Я утешал его: будет наступление - разживешься у фрицев.