Он отвечал: благодарю вас. Он мне неизменно говорил "вы", я ему, задубевший, выдавал "ты".
Леговского забрали в армию после отсрочки. Он объяснял мне:
из-за близорукости была отсрочка, потом пропустили через медицинскую комиссию - годен к строевой службе. Понятно, подчищали, тут и близорукий, и пожилой сойдут: война требовала людей, где ж их наберешь, одних молодых да здоровых? Три месяца в запасном полку - и на фронт с маршевой ротой. И - здравия желаю, рядовой Леговский! Он, разумеется, отвечал: здравствуйте - от гражданки еще не отрешился.
Ах, милый, смешной, беспомощный Леговскпй! Он из кожи лез вон, чтобы стать не хуже прочих. Нас гоняли в тылу, натаскивали перед наступлением, и Леговскпй старался не ударить лицом в грязь (падать лицом в грязь, в снежную кашицу, нам приходилось всем). Прибинтовав очки к голове (со стороны - будто ранен в голову), он немилосердно шлепал ботинками, пыхтел, задыхался, натужливо кричал "ура" в атакующей цепи, с разбегу спрыгивал в траншею, снова бежал. На занятиях по рукопашному бою остервенело вонзал штык в соломенное чучело, а выдернуть не мог.
Разбирал винтовочный затвор, а собрать - увы. Но вот стрелял он - с его-то близорукостью - неплохо. Объяснил: в кружке ворошиловских стрелков занимался в школе еще.
Oн тяготел ко мне, родственную душу, видать, почуял. Родственности, точнее, сходственпостп было, однако, мало - разве что оба бывшие студенты и одногодки. А разница хотя бы в том, что он в армию попал с четвертого курса (надо же - с четвертого курса забрали), я же в эти годы служил срочную, воевал, валялся в медсанбатах и госпиталях, сызнова воевал и довоевался до командира взвода. Для Лсговского я был начальство, а он жался ко мне, как теленок к теленку. Но я уже не был теленком. А оп был.
Учился Леговский на философском факультете университета, и я не замедлил пошутить: "Ну, филозоп. так в чем же смысл жизни?" Он ответил на полном ссрьезе: "Жить достойно". Происходил Леговскпй из ученой семьи, родители доценты, кандидаты философских наук. Вот и сынок вдарплся в философию. Это неплохо - философия, плохо то, что Леговский вырос комнатным, не приспособленным к жизненным суровостям, что ему только и жить при маме-папе. Правда, я тоже рос комнатным, маминым сыном, но приспичило - и задубел. Постепенно: служба в кадрах, затем уж война. А вот Леговскому это еще предстояло - задубеть.
Но оп не выдержал, сломался. Может, потому, что постепенности не было. Сразу в пекло. И он свихнулся. В самом прямом смысле этого слова.
Когда началась артподготовка, Леговскпй побледнел. Я положил ему руку на плечо, надавил - для ободрения. Он криво, вымученно улыбнулся и побледнел еще больше. Сказать бы ему утешающие, бодрящие слова, да за грохотом стрельбы и разрывов не услышишь и самого себя. Я хлопал его по плечу, думал: "Напрасно до артподготовки не поговорил, не подбодрил. Закрутился и упустил возможность побеседовать". Беседы эти - моя командирская обязанность - помогают, да отнюдь не всякому. Позже я понял, что Леговскому беседа вряд ли бы помогла.
Перед наступлением мы сменили полк, занимавший оборону, затем нас сдвинули, потеснив еще одной свежей частью. Траншеи были набиты пехотой, повернуться негде. Было сумрачно, мглисто, падал ласковый снежок, и падали снаряды. Ибо немцы здорово огрызались и коптрбатарейная борьба нарастала. По тому, как доставалось нам, ясно было, что и немцам достается.
По логике, однако, им должно было доставаться гораздо больше, нежели нам: мы первые открыли внезапный и мощный огонь по их разведанным, пристрелянным позициям. Но на войне логика не всегда срабатывает. Хотя, возможно, логика тут все-таки была:
далеко не все огневые точки противника были засечены нашими наблюдателями, и в то же время многие наши точки были засечены немцами. Как бы то ни было, огонь немецкой артиллерии плотнел, ожесточался.
Немцы били и по артиллерийским позициям, и по траншеям и землянкам, где засела пехота. Сперва они не стреляли, будто оглушенные нашими орудиями: мы слышали лишь выстрелы за спиной и разрывы впереди. Так продолжалось минут десять, радуя сердца.
А затем снаряды стали рваться за леском, где стояла артиллерия и танки, и на переднем крае у нас - возле траншей и ходов сообщения. Немецкие снаряды. И сердца уже не так радовались.
Был блеклый рассвет. Из мглы проступали проволочные, в три кола, заграждения, кое-где разрезанные и разведенные саперами, голые кустики и трава ничейного поля, и подальше угадывалась немецкая колючка, спиралями безо всяких проходов; может быть, наши саперы их еще проделают, а нет набросим на проволоку шинели да по шинелям... Это будет минут сорок спустя, когда артиллерия перепесет огонь в глубину немецкой обороны и мы пойдем в атаку. А покамест снаряды выворачивали глыбы мерзлой земли, перемешанной со снегом и корнями будяка, и эти глыбы шмякались о бруствер.
Грохот долбал по барабанным перепонкам, от него разбаливалась голова. Траншея, где мы стояли, покачивалась, словно плыла на волнах. Солдаты были сосредоточенные, внешне спокойные: кто курил, кто грыз сухарь, кто поправлял каску либо вещевой мешок на горбу, кто подтыкал полы шинели за пояс - так бежать удобней, кто напряженно оглядывал нейтральное поле, кто нагибался, если снаряд падал вблизи. И только Леговский, как мне думалось, был явно взвинчен, откровенно встревожен: руки у него тряслись, нижняя челюсть отваливалась, взгляд бегающий. По совести, встревожен был и я, и не столько тем, что Леговскпй трусил, сколько тем, как огрызались гитлеровцы. Не подавим их артиллерию, пулеметные гнезда - перепадет на орехи всем, не одному Леговскому.
И чем больше я вслушивался в грохот артиллерийского боя, тем больше росло во мне предчувствие неудачи. Я старался подавить его. а оно не подавлялось - как немецкие пушки.
Снаряд упал в соседнем колене траншеи, другой разнес землянку. Засновали санитары с носилками. Дурное предзнаменование. Еще до атаки несем потери. А ее начало - вот оно: дерущий по сердцу скрежет, в небе огненные трассы реактивных снарядов.
Залп "катюш", артиллерия переносит огонь на немецкие тылы, и мы выбираемся из траншей. За Родину! Коммунисты, вперед!
Мы пошли, увязая по щиколотку, а то и по колено в спегу, прерывистой, неровной цепью, кто опережал со. кто отставал, и эти отстававшие были моей заботой. Я орал: "Шире шаг. славяне!" - и, оглядываясь, призывно махал рукой. Среди отстававших был и Леговский, я прокричал: "Леговский. какого... плетешься?
Подтянись!" Брань и команда подействовали, он приблизился ко мне, сутулый, мучнисто-бледнып, с прибинтованными к башке запотевшими очками. Черта ли он увидит в них? А без очков вовсе слепой кутенок.