Эррио приехал в Сериньян, очарованный живой и ясной прозой Фабра, сочетающей изящество и точность, а покинул Гармас, покоренный самим естествоиспытателем, этим поэтом-крестьянином, читающим на память Вергилия и исправляющим Лафонтена, этим старым учителем, знающим о природе больше, чем самые эрудированные профессора Сорбонны.
— Я прикоснулся к подлинному величию, — рассказывал Эррио о встрече. — Он убедил меня, что настоящие ученые и настоящие поэты делаются из одного теста. Прав был Флобер: «Чем дальше, тем искусство становится более научным, а наука — более художественной. Расставшись у основания, они встретятся когда-нибудь на вершине». Мне посчастливилось увидеть одну из таких встреч.
Эррио посетил Гармас в 1912 году. Через десять с небольшим лет он стал главой правительства, взявшего курс на сближение с СССР. А еще через двадцать лет танкисты генерала Лелюшенко освободили бывшего премьера Франции из гитлеровского концентрационного лагеря, и 26 апреля 1945 года маршал И. С. Конев принял в фронтовом штабе изможденного и счастливого человека, который говорил:
— Я рад тому, что меня освободили именно русские. Лично для меня это лишнее подтверждение того, насколько я был прав, делая ставку на союз с Россией…
Так наши соотечественники и современники встретились с человеком, который видел Фабра и беседовал с ним, так прошлое неожиданно прорастает в сегодняшнее, разделенное во времени и пространстве соединяется.
Но вернемся в Гармас…
Сюда прибыли из Парижа слушательницы университета культуры для женщин, организованного журналом «Анналь», «анналетки». На приветствие от имени Фабра отвечал Делаграв.
— Фабр стоял за эмансипацию, боролся за равноправие женщин еще в те времена, когда это было далеко не безопасно. Вы знаете, что святоши выжили его из Авиньона…
Слушая речь своего давнего друга, Фабр видит перед собой Сен-Марциал, где он читал лекции на курсах, видит источник Делаграв на Ванту, перед ним встают рисунки лубка «Ступени жизни человеческой».
— Вот он уже и на последней… Eheu, fugaces labuntur anni! Быстро проходят годы. Быстро. Особенно когда дело идет к концу. В детстве то был веселый ручеек, струившийся под ивами меж зеленых берегов. Сегодня это бешено ревущий поток, что несет тысячи обломков и рушится в пропасть…
Но и спустившись на последнюю ступень, он остается тем же тонким и точным наблюдателем жизни и самонаблюдателем, каким был в расцвете сил, когда вспоминал и описывал часы, проведенные на прудке; свою встречу с Пастером; день, когда вступил в Гармас…
…Вокруг стола под лампой продолжает собираться поредевший круг друзей, в среде которых Фабр испытывает прилив бодрости.
Кто-то посоветовал ему каждый день пить по утрам крепкий кофе.
— Не думаете ли вы, — посмеялся Фабр, — что я, как ягненок, нажевавшись кофейного листа, стану бегать и прыгать?
Все чаще гасла трубка, с которой Фабр не расставался. Ему подносили зажженную спичку, он раскуривал и говорил:
— А я еще помню, как старухи бегали по деревне из дома в дом разжиться уголька, как несли его и потом раздували огонь в очаге…
Он быстро терял силы, но голова работала отчетливо.
Когда епископ Авиньонский магистр Латти посетил Гармас, он долго беседовал с Фабром на разные темы, блистал знанием литературы, напомнил последнюю строку эпитафии в монастыре «Иль Санто» в Падуе: «За самым прекрасным днем следует ночь». Однако, расставшись, смог ответить корреспондентам только, что «поражен ясностью ума ученого».
После визита Аглая осторожно сказала отцу, что на время, пока он себя плохо чувствует, придет помощница из конгрегации сестер-сиделок.
Фабр покачал головой:
Я из префектуры к вам направлен.
Наш префект тревожится о вас.
Говорят, вы при смерти…
Так в розовом доме с зелеными жалюзи появилась молчаливая, почти неслышная сестра Адриена. Она умело ухаживала за стариком, не уставала подносить ему огонь для гаснущей трубки, читала вслух и бесшумно задергивала кретоновые занавески, когда он начинал дремать.
Весной Фабр захотел еще раз осмотреть свой Гармас. Стояла пора, когда в Провансе цветут лилии. Небо сияло густой синевой, захлебываясь, щебетали в зарослях заповедного участка птицы. Фабр откинулся на спинку кресла, которое медленно катили по дорожке дочь с сиделкой. Как быстро зарастает аллея, едва ее перестали расчищать! Особенно много пробивалось отпрысков японского эйланта, того самого, что когда-то был посажен им для опытов с мегахилами-листорезами. Чужеземец здесь прижился…
После того дня Фабр уже редко покидал комнату.
В начале августа 1913 года его посетил министр Жозеф Тьерри, а в октябре сам президент республики Раймон Пуанкаре. Под пение фанфар и гром барабанов между застывших шеренг солдат, за которыми стояли плотными рядами сдерживающие толпу жандармы, президент проследовал под зеленый тент. Здесь его ждали Фабр с близкими. Они были в трауре: недавно скончалась Жозефин-Мари, жена Фабра.
Пуанкаре наспех прочитал приветствие, в котором говорилось о гениальном сыне народа, «давшем всем ощущение, будто впереди открылась бесконечность…»
Приехав с некоторым опозданием, он, едва закончив короткую речь, сразу отбыл.
И опять все газеты наутро заполнены отчетами о встрече, и снова устремляются в Гармас делегации от лицеев, университетов, учительских союзов, ассоциаций друзей природы и просто бездельники, вытаптывающие зелень.
Фабр говорит Легро:
— К чему это? Скрипки пришли слишком поздно.
Когда Фабра доняли скульпторы, торопившиеся закончить кто барельеф, кто горельеф, а кто фигуру для монумента, Фабр пробурчал навестившему его Бордону:
— Настоящие «сантибеллис»![2] Надоели! Пора кончать!
В одно из августовских воскресений Фабр и сериньянский учитель Луи Шаррас сидели на зеленой скамье в саду. Только что закончился очередной прием посетителей.
— Что вы обо всем думаете? — спросил Фабр, попыхтев трубкой и окутавшись табачным дымом.
— Что ж, — ответил Шаррас, — вам воздается по справедливости, и не скажешь, чтоб с этим поторопились…
— А по-моему, если выкладывать все начистоту, эта пышность не стоит доброй затяжки… Меня превратили в редкое животное; всем хочется поглазеть. Вроде жирафа, о котором рассказывал Фавье.
Фабр не то устало, не то досадливо махнул рукой и грустно улыбнулся: разве в том дело?..
Действительно, подобно другому школьному учителю, в глуши другой страны посвятившему себя другой науке и еще почти безвестному, хотя он уже тогда, вооружившись числом, господствующим во времени и в пространстве, прокладывал путь в космос, Фабр с полным правом мог сказать о себе: