То полное пренебрежение:
Входит некто православный, говорит: «Теперь я — главный.
У меня в душе Жар-птица и тоска по государю.
Скоро Игорь воротится насладиться Ярославной.
Дайте мне перекреститься, а не то — в лицо ударю».
И то и другое пишется абсолютно искренне. Это и есть разные ипостаси одной личности: русского поэта Иосифа Бродского и вечно странствующего еврея.
В Америке он пробует уйти в англоязычную поэзию. Александр Кушнер писал в своих заметках о Бродском, что, когда они встретились в Нью-Йорке после десятилетней разлуки, в лице Иосифа появилось что-то новое. Кушнер предположил, что постоянная жизнь в английском языке заставила развиться группу лицевых мышц Иосифа, которые раньше были неразвитыми. Он переводил на английский собственные стихи, сохраняя метр и рифму, он писал стихи по-английски, исповедуя те же правила. В результате он перессорился со многими переводчиками и навлек на себя безжалостную ругань английских поэтов и критиков. Результаты перемены места и языка: «совершенный никто».
И впрямь, как пишет его друг Кейс Верхейл еще в сентябре 1972 года, после перелета Бродского в Америку: «В последний раз я слышал его голос, когда он был в Вене. Он не мог взять в толк, что же с ним произошло, — один раз принялся горячо рассказывать мне о первом знакомстве с Западом и о том внимании, которым он, поэт, в России сумевший опубликовать лишь несколько строк из написанного, вдруг оказался окружен; в остальном же был мрачен и полон тихого бешенства. На открытке с фотографией Tower Bridge (моста Тауэр), которую он послал мне из Лондона незадолго до отъезда в Америку, были, в частности, такие слова: „Если всерьез — я мертв, если невсерьез: мне дали место poet in residence (поэта-преподавателя. — В. Б.) в Ann Arborʼe“». О его поздней поэзии, написанной как бы после смерти, пишет и Рудольф Нуреев. Позже, уже справившись со сменой империи и языка, он все-таки по-прежнему повторяет уже в интервью 1987 года: «Я полагаю, что страх, высказанный в 1972 году, отражал опасение потерять свое „я“ и самоуважение писателя. Думаю, что я действительно не был уверен — да и не очень уверен сегодня, — что не превращусь в дурачка, потому что жизнь здесь требует от меня гораздо меньше усилий, это не столь изощренное каждодневное испытание, как в России». В 1973 году появилась формула для выражения человека в новом пространстве — «совершенный никто / потерявший память, отчизну, сына» («Лагуна»). Этот его период хорошо проанализировал Владимир Козлов в статье «Непереводимые годы Бродского». Они и впрямь непереводимы. Этого американского англоязычного Бродского не воспринимают всерьез многие критики — и американские, и наши отечественные.
Наверное, его бы не воспринимал и я, но зачем мне непереводимый англоязычный поэт Джозеф Бродски, когда для меня есть великолепный русский поэт Иосиф Бродский? Англоязычного поэта Бродского большинство американских и английских поэтов тоже не воспринимали. Может быть, Америка с точки зрения бытовой жизни и есть самое лучшее место для вечного странника, но вряд ли для русского поэта. Он в каком-то смысле сам себя «изгнал» в «лучшее место в мире». Но не потерял ли он со временем русскость? Как он сам иронично говорит, отвечая на вопрос финского корреспондента: «Есть еще более серьезный упрек — что Вы утрачиваете свою русскость… — Если ее можно утратить — грош цена такой русскости». Он сам же и анализирует свое метафорическое изгнание: «Если бы нам пришлось определить жанр жизни изгнанного писателя — это была бы, несомненно, трагикомедия. Благодаря своему предыдущему воплощению он способен почувствовать социальные и материальные преимущества демократии гораздо острее, чем ее уроженцы. Однако по той же самой причине (главным сопутствующим результатом которой является языковой барьер) он оказывается совершенно неспособным играть сколько-нибудь значительную роль в этом новом обществе. Демократия, в которую он прибыл, обеспечивает ему физическую безопасность, но делает его социально незначительным».
Он сам сползает в изоляцию и поэтическую, и языковую, сам о себе говорит, что прибыл в США уже «без своей Музы». Что может быть страшнее для поэта? «Здесь утром, видя скисшим молоко, / молочник узнает о вашей смерти. / Здесь можно жить, забыв про календарь, / глотать свой бром, не выходить наружу…»
Англоязычного поэта Бродского внимательно разбирает талантливый литературовед Арина Волгина. Она права, когда сравнивает английского и русского Бродского с Льюисом Кэрроллом: «Английская королева Виктория, прочитав удивительную сказку „Алиса в стране чудес“, потребовала, чтобы ей принесли „все книги этого автора“. Каково же было ее изумление, когда на ее письменный стол легли тома математических трактатов! Приближенные Ее Величества переусердствовали: вместе с книгами Льюиса Кэрролла — тонкого сказочника, мастера поэзии нонсенса — они принесли труды Чарлза Латуиджа Доджсона — известного математика, адепта чистой логики. Однако биографически два этих автора — одна и та же личность!»
То же самое случилось в эмиграции с Иосифом Бродским — он и впрямь становится там Joseph Brodsky. Совсем другим человеком, другим поэтом. Не буду касаться его великолепной англоязычной эссеистики, в этом жанре двуязычность удается и Набокову, и Конраду, и Бродскому. Но Бродский прежде всего — поэт. При его жизни за рубежом в Великобритании и США вышли в свет четыре сборника стихотворений на английском языке. А. Волгина упоминает об англоязычных поэтах Крэге Рейне, Питере Портере и других, которые пишут об английской поэзии Бродского скорее как об «антологии плохой поэзии». Она приводит конкретные примеры разгромной критики англофонного Бродского: к примеру, тот же Портер воспринимает как исключения его удачные строки и лаконичные, непозерские стихотворения. В целом же он оценивает эту поэзию чрезвычайно низко. Речь о Бродском Портер завершает прозрачным намеком: судя по сборнику «То Urania», Нобелевская премия, присужденная Бродскому, была политическим демаршем, а не заслуженной поэтом наградой.
Дональд Дэви, известный критик и поэт, хотя и выражает свое мнение не так резко, однако его оценка еще более негативна. Его статья «Насыщенная строка» — не краткая эмоциональная реплика, подобно заметке П. Портера. В ней находится место и анализу, и обширным цитатам, и историческим справкам. Дэви полагает, что английские стихотворения Бродского до отказа перегружены тропами, «гиперактивными метафорами», игрой слов… Финал рецензии, пожалуй, еще строже, чем реплика Питера Портера: Бродский, разумеется, «высокоодаренный поэт, серьезно относящийся к своему призванию», но критики, поторопившиеся с высокими оценками его англоязычного творчества, сослужили ему плохую службу, а присуждение ему в возрасте 47 лет Нобелевской премии было не только преждевременно, но и губительно. «Мы сделали из него монумент и икону, прежде чем научились видеть в нем страдающего человека и добросовестного мастера», — полагает Дональд Дэви.