Это – далеко, далеко… То ли дойдешь, то ли нет. А пока – пустыня, пустыня души, заселенная подчас дикими зверями, а подчас и демонами.
Не мудрено испугаться и сказать тому, кто велит идти: не хочу. Возьми свой дар… Ты человек жестокий…
Цветаева не испугалась. Пошла (В письме Пастернаку: «может быть просто продленное “не бойся” – мой ответ на Эвридику и Орфея» [81]). Не пойти – не могла. Отродясь знала, что пойдет. А вот дойдет ли?..
Но все равно, пути назад – нет. И все те, кто хотят проторенного, более или менее комфортабельного пути к Богу, ей чужды. Может быть, и искренне хотят помочь, но ведь не помогают, но ведь встают между ней и Богом, между ней и Путем…
«В священнике я всегда вижу превышение прав: кто тебя поставил надо мною? Между Богом и мною; (тем и мною); всем и мною. Он – посредник, а я непосредственна. Мне нужны такие, как Рильке, как Вы (письмо Тесковой. – З.М.), как Пастернак. В Боге, но как-то без Бога, без этого слова Бог, без этой стены между мной и человеком – Бог» [82].
Нет, она вовсе не отвергала помощи. Помощь Рильке была нужна ей, как вода живая. Но это помощь того, кто сам прошел, воплотил, стал, а не поставлен по должности. Тот, от кого веял Дух непосредственно в нее, кого душа сама узнает, как апостолы узнали Христа, – вопреки всем знакам…
Встретить старшего по Духу (на несколько жизней, как Рильке) – величайшее счастье. Но с Рильке она успела только переброситься несколькими жаркими письмами. Ни одной встречи – и смерть. Где-то далеко – на другом конце земли (иногда сомневается в этом) – есть равносущный. Но старшего, высшего нет. Идти надо самой. Как? Куда?
Маруся с Молодцем влетели в огнь-синь, в огромное пламя за церковным окном, за церковь, над всеми зданиями, дальше-дальше… Куда? Что они будут делать в огнь-сини? «Лететь в него вечно». Ни верха, ни низа. И первая оторопь души: «Борис, я не знаю, что такое кощунство», – писала она в тех письмах двадцать шестого года.
«Борис, мне все равно, куда лететь. И, может быть, в том моя глубокая безнравственность (небожественность)» [83].
Это были первые робкие признаки страха Божьего, которые шесть лет спустя преобразятся вот в такие слова:
«В чем кощунство песни Вальсингама? Хулы на Бога в ней нет, только хвала Чуме. А есть ли сильнее кощунство, чем эта песня? Кощунство не в том, что мы, со страха и отчаянья, во время Чумы – пируем (как дети, со страха, смеются), а в том, что мы в песне – апогее Пира – уже утратили страх, что мы из кары делаем – пир, из кары делаем дар, что не в страхе Божием растворяемся, а в блаженстве уничтожения. Если (как тогда верили все, как верим и мы, читая Пушкина) Чума – воля Божия к нас покаранию и покорению, то есть именно бич Божий. Под бич бросаемся, как листва под луч, как листва под дождь. Не радость уроку, а радость удару. Чистая радость удару, как таковому. Радость? Мало! Блаженство, равного которому во всей мировой поэзии нет. Блаженство полной отдачи стихии, будь то Любовь, Чума – или как их еще зовут. Ведь после гимна Чуме никакого Бога не было» [84].
Я не знаю, как относительно Пушкина… Думаю, что это не однозначно. Но относительно себя Цветаева предельно и беспощадно точна.
Грехом, кощунством было не то, что она не испугалась бездны, стихии, Чумы или любви. Грехом и кощунством было упоение стихией до гибели в ней и упоение гибелью. Полное подчинение стихии – до «дальше некуда». И вдруг – оторопь и протест – с самого дна души. Душа опоминается и ужасается. Она чувствует, что перешла грань. Она знает, что так нельзя.
Но как можно? Как нужно? Этого она не знает. Знает только, что так – нельзя.
Молодец, краше которого нет, – упырь. И героиня это знает с самого начала. Не обманывалась. Не принимала его за светоносного ангела. Все они – эти бывшие светоносные – упыри, воры. Они крадут огонь жизни. Сами они жизни не творят. И потому жизнь в них время от времени иссякает. Демон, нечисть, использует свое могущество, чтобы вечно красть жизнь, присасываться и пить чужую жизнь, чужую кровь…
Тоскующий демон – это голодный вампир. Он идет к самым прекрасным, ангелическим душам, чтобы их выпить и жить… жить самому…
Так пришел лермонтовский Демон к Тамаре. Так, может быть, приходит Ставрогин и к Лизе, и к Даше, и к Марье Тимофеевне. Оба они и другие, после них – так же пробовали пить жизнь жалевших, любивших их.
Цветаевский упырь – совсем не новость в русской литературе. Только теперь заговорила сама обольщенная. Сама Тамара, может быть, в тот момент, когда ангел с демоном спорят за ее душу…
Лермонтовский ангел сказал: «Она страдала и любила, И рай открылся для любви». Но что за этим стоит? Что это значит? И в самом ли деле злой дух побежден?
Пока зачаровывает, не побежден! Но пока остался хоть один атом сопротивления, он не победитель.
Маруся – в первой части поэмы – не сопротивляется. Только в самом начале она не знала, кто ее Молодец. Но кто бы ни был, – она целиком у него в плену. И когда узнала, это ничего не изменило. Так же пленена им, знающая, как и незнающая. Но теперь знает и потому ответственна. Более того, он же сам просит бросить его, заклясть: не губить свою душу. Не слушается. Он и сейчас есть ее душа.
И вот она – демоническая подмена. Не тот, а притворяется тем. И пока притворяется, все просьбы заклясть его, бороться с ним – лукавство. Он – лукавый. И чем правдивее, тем лукавее…
Ветер, да ивы.Тихий, не дерзкий.Голосом льстивым:– Выслушай, сердце!В кротости просим!Милости райской!Встану с допросом –Не отпирайся!Брось свою хитрость! –Сердце, клянусь!Прахом рассыплюсь,Ввек не вернусь!(Рученьки сжаты,Ноженьки ноют).Нашего братаПравдою кроют!До сердцевины,Сердь моя, болен.Знай, что невинен.Знай, что неволен.
Чем не разговор Тамары со страдальцем Демоном? Он страдает, как никто, он «невинен и неволен». Его спасти надо… Он вроде и не обольщает. – Сам говорит, кто он есть. Да, Демон; да, упырь; возьми и убей меня. Но если душа обольщена, то все эти слова – ничто, пустое. Важно, обольщена ли? Заснула ли?.. Со спящей – все можно сделать. Нарочно кричу – крепко ли спишь? Крепко… Крепко, ох, как крепко… Ну, теперь:
Лют твой сударик!Лют твой румяный!Полночь как вдарит,Волком как гляну –«Знаю, мол, чья, мол,Кровь в