Шестьдесят стихотворений. Двадцать лет. Запущенный в любовный космос, шар кружится, ведая и помня, как был сотворен, но сам по себе.
У всех так. Не все осознают, не все признаются. Произнес — один.
Сергей Гандлевский 1952
Дай Бог памяти вспомнить работы мои,
Дать отчет обстоятельный в очерке сжатом.
Перво-наперво следует лагерь МЭИ,
Я работал тогда пионерским вожатым.
Там стояли два Ленина: бодрый старик
И угрюмый бутуз серебристого цвета.
По утрам раздавался воинственный крик
"Будь готов!", отражаясь у стен сельсовета.
Было много других серебристых химер —
Знаменосцы, горнисты, скульптура лосихи.
У забора трудился живой пионер,
Утоляя вручную любовь к поварихе.
Жизнерадостный труд мой расцвел колесом
Обозрения с видом от Омска до Оша.
Хватишь лишку и Симонову в унисон
Знай бубнишь помаленьку: 'Ты помнишь, Алеша?"
Гадом буду, в столичный театр загляну,
Где примерно полгода за скромную плату
Мы кадили актрисам, роняя слюну,
И катали на фурке тяжелого Плятта.
Верный лозунгу молодости "Будь готов!",
Я готовился к зрелости неутомимо.
Вот и стал я в неполные тридцать годов
Очарованным странником с пачки "Памира".
На реке Иртыше говорила резня.
На реке Сырдарье говорили о чуде.
Подвозили, кормили, поили меня
Окаянные ожесточенные люди.
Научился я древней науке вранья,
Разучился спросить о погоде без мата.
Мельтешит предо мной одиссея моя
Кинолентою шосткинского комбината.
Ничего, ничего, ничего не боюсь,
Разве только ленивых убийц в полумасках.
Отшучусь как-нибудь, как-нибудь отсижусь
С Божьей помощью в придурковатых подпасках.
В настоящее время я числюсь при СУ-
206 под началом Н.В.Соткилавы.
Раз в три дня караульную службу несу,
Шельмоватый кавказец содержит ораву
Очарованных странников. Форменный зо-
омузей посетителям на удивленье:
Величанский, Сопровский, Гандлевский, Шаззо —
Часовые строительного управленья.
Разговоры опасные, дождь проливной,
Запрещенные книжки, окурки в жестянке.
Стало быть, продолжается диспут ночной
Чернокнижников Кракова и Саламанки.
Здесь бы мне и осесть, да шалят тормоза.
Ближе к лету уйду, и в минуту ухода
Жизнь моя улыбнется, закроет глаза
И откроет их медленно снова — свобода.
Как впервые, когда рассчитался в МЭИ,
Сдал казенное кладовщику дяде Васе,
Уложил в чемодан причиндалы свои,
Встал ни свет ни заря и пошел восвояси.
Дети спали. Физорг починял силомер.
Повариха дремала в объятьях завхоза.
До свидания, лагерь. Прощай, пионер,
Торопливо глотающий крупные слезы.
1981
Первое стихотворение Гандлевского, которое я прочел — в начале 80-х в парижском журнале "Эхо". Было острое ощущение точного попадания, совпадения. Это же я два года подряд бубнил "Ты помнишь, Алеша, дороги Смоленщины", примазавшись к полковой самодеятельности с художественным чтением. Это же у меня в послужном списке пожарная охрана — в согласии с его просто охраной, "караульной службой". Это мои университеты, в которых постигались образцы вдохновенного вранья, равнодушной жертвенности, трогательного окаянства. Это у меня такие же запрещенные книжки и опасные разговоры. Это я только что впервые съездил в Испанию и бродил по Саламанке, представляя, как в этом светлом городе, целиком из золотисто-розового камня, копошилось чернокнижье и барочное плетение словес. Похожа была вся биография, с ее плебейскими работами и болтливым пьяным досугом ("Пустые споры между людьми поврежденного ума"). Соответствия касались и самого важного — мировосприятия, мироощущения: тогда я только так и понимал свободу — как уход. Совпадения продолжались и после того, как в конце 80-х познакомился с приехавшим на несколько дней в Нью-Йорк Гандлевским. В сентябре 96-го мы вчетвером, с женами, отправились в Италию.
Вечером в Риме перешли мост Умберто Первого, спустились к Тибру, разместили на лежащей мраморной колонне пармскую ветчину, моццареллу, помидоры. Разлили вальполичеллу, и тут откуда-то зазвучало — красиво-красиво — томительное "Странники в ночи". Под мостом, самозабвенно запрокинувшись, играл саксофонист. Я пошел к нему сказать спасибо и предложить стакан, он принял, мы поговорили, вернулся я ошеломленный. За одиннадцать лет до этого, разумеется, в России, Гандлевский написал: "Когда задаром — тем и дорого — / С экзальтированным протестом / Трубит саксофонист из города / Неаполя. Видать, проездом". Парень был из Неаполя, проездом в Риме, вышел из гостиницы поупражняться. Вообще-то так не бывает, разве только с поэтами.
Конечно, дело не в одних рифмующихся жизненных ситуациях. С самого начала и по сей день завораживают внятность и четкость, строгость и классичность стиха. Вот и прописные буквы в начале строк — вызывающий анахронизм. Гандлевский даже в молодые годы в густой напористой среде друзей-авангардистов сумел избежать искушения формальных изысков, напрямую адресуясь к великим предшественникам не столько XX столетия, сколько XIX, "золотого" века русской поэзии. Он и читает свои стихи "по старинке", тщательно выговаривая каждый слог, разворачивая свиток неторопливо, уверенно, наглядно.
Стихотворение 81-го года про работы написано изнутри того мира, который стоял вокруг. Всего через несколько лет мир рухнул. Александр Блок, в духе своего времени и тогдашних поэтических настроений, писал о блаженстве свидетелей роковых минут и, похоже, в самом деле так думал. Не зря же у него в дневнике есть запись о гибели "Титаника": "Жив еще океан!" Ну да, океан жив, а полторы тысячи человек — нет. Но даже Блок не решился выйти с такой декларацией в стихах, доверившись лишь дневнику. Поэт конца XX века вряд ли и в одиночку порадуется катастрофе: другой исторический опыт.
Отношение к разлому мира выражается чувствительнее всего даже не в словах, а в интонации. Младший приятель Гандлевского — Денис Новиков, ныне покойный, — подсчитывает потери, делая это куда талантливее, чем занимаются тем же десятки миллионов его соотечественников: "Когда-то мы были хозяева тут, / но все нам казалось не то: / и май не любили за то, что он труд, / и мир, уж не помню за что". Элегия. Гандлевский — примечательно для него (и для правды) — прикидывает перемены не на "мы", а на "я": "Стал ли я счастливей, став свободным? Не уверен. Но свобода — это не про счастье, при чем здесь счастье? Свобода расширяет кругозор, подогревает чувство личного достоинства, треплет нервы и умножает познание. А кого и когда вышеназванное осчастливливало?!" Так в прозе, а вот воспоминания про мир-труд-май в стихах 99-го года (опять-таки примечательно, что тут отход от традиции — без прописных и знаков препинания) : "пусть я встану чем свет не таким удручающим что ли / как сегодня прилёг / разве нас не учили хорошему в школе / где пизда — марь иванна / проводила урок / Иванов сколько раз повторять не вертись и не висни / на анищенко сел по-людски / все открыли тетради пишем с красной строки / смысл жизни". Тоже элегия. За этой интонацией — без гнева и пристрастия — правда, потому что речь о себе, о своей ответственности за судьбу. Твоей ответственности за твою судьбу.