Ознакомительная версия.
Сегодняшняя ночь была уже много теплее. Чувствуется, что идём на юг. Спать было ужасно неудобно. Теснота, давка, ругань, но всё-таки лучше, чем в трюме, где совершенно невозможно дышать…
Пароход слегка покачивало. (…)
Утром появились дельфины — говорят, это значит, что берег близко, но пока, кроме бесконечно розово-голубого под лучами восходящего солнца моря, ничего кругом не видно. В Константинополь должны прийти около четырёх часов дня. (…)
В три часа на горизонте появилась в синем тумане тонкая полоска Малоазиатского побережья. «Земля. Земля… Малая Азия».
Рядом со мной мрачный голос: «Чёрт с ней, с Малой Азией».
Подходим к Босфору. Серая, тусклая погода, но всё-таки оба берега очень красивы. Лиственные деревья уже голые, но трава местами совсем зелёная. На фоне неба чернеют какие-то старинные укрепления. По обеим сторонам прохода — белые маяки. Виднеются деревушки с красными черепичными крышами. Множество лодок с рыболовами-турками.
— Селям-алейкюм, — кричат с парохода. — Алейкюм селям, — отвечают турки, с любопытством рассматривая переполненный зелёными шинелями «Херсон». Поднимаем на передней мачте французский флаг. Он долго не развёртывается. В толпе офицеров и солдат острят: «Стыдится французский флаг подниматься на русском пароходе».
Грозно черневшая на вершине скалы зубчатая стена оказывается по мере приближения парохода развалинами крепости Кал аки. Рядом с ней — современная, совершенно прозаическая батарея. Насколько можно судить, форты Босфора совершенно неприступны. Стоянка у карантина очень непродолжительная. Подходят катера с французами, англичанами и турками, играющими, по-видимому, чисто декоративную роль в своей собственной стране. Несколько вопросов — есть ли больные, раненые, мёртвые, и мы, подняв якоря, «разворачиваемся» и идём дальше. Картина поразительно красивая и совсем нерусская — пинии, кипарисы, минареты и вперемежку с ними роскошные европейские виллы.
Темнеет, зажигаются бесчисленные огни, и мы, как зачарованные, любуемся картиной доброго времени — больше всего залитыми электрическим светом пароходами (значит, «уголь есть» и «лампочки не реквизированы»). Среди старинных башен Константинопольского предместья — опять-таки залитый электричеством громадный отель, снующие по берегу давно не виданные трамваи, какой-то ресторан, полный тропической зелени… Словом, перед нами вечерняя жизнь роскошного международного города, бесконечно далёкого от наших кошмаров, и она производит прямо-таки подавляющее впечатление на солдат. Сначала слышались сокрушительные воздыхания: «Одни мы, дураки, шесть лет вшей кормим, а люди живут»… а потом все замолчали и любовались морем огней громадного города и таким же морем огней союзного флота на рейде. Огненной сказкой промелькнул Константинополь… вышли в Мраморное море и бросили якорь вблизи Скутари».
Прибыв в Константинополь, генерал Слащёв переехал с «Ильи Муромца» на «Алмаз». Следом за ним там появился генерал Кутепов.
«Последний страшно возмущался Врангелем и заявил, что нам нужно как-нибудь на это реагировать, — припомнит Яков Александрович. — Мне пришлось ему сказать, что одинаково надо возмущаться и им самим, а мой взгляд, что армия больше, по-моему, не существует.
Кутепов возмущался моими словами и всё сваливал на Врангеля. Я ему на это ответил: «Конечно, его вина больше, чем твоя, но это мне совершенно безразлично: я всё равно ухожу, отпустят меня или нет. Я даже рапорта подавать не буду, чтобы мне опять не делали препон, а только подам заявление, что я из армии выбыл: мои 7 ранений (5 в германскую и 2 в гражданскую войну) дают мне на это право, об этом ты передай Врангелю». Тогда Кутепов заявил: «Раз ты совершенно разочаровался, то почему бы тебе не написать Врангелю о том, что ему надо уйти? Нужно только выставить кандидата, хотя бы меня, как старшего из остающихся».
— О, это я могу сделать с удовольствием, — ответил я, — твоё имя настолько непопулярно, что ещё скорее разложит армию, — и написал рапорт, который Кутепов сам повёз Врангелю.
Я же съехал на берег, чтобы не находиться на «территории» Врангеля, и стал продумывать дальнейшую роль Белой армии с точки зрения «отечества»…»
В Константинополе А. Вертинский находит Слащёва. Об этой встрече он напишет коротко:
«Он поселился где-то в Галатее с маленькой кучкой людей, оставшихся с ним до конца. В их числе была и знаменитая Лида. Мы встретились. Вернее, я сам разыскал его. Он жил в маленьком грязноватом домике где-то у чёрта на куличках. Он ещё больше побелел и осунулся. Лицо у него было усталое. Темперамент куда-то исчез.
Кокаин стоил дорого, и, лишённый его, Слащов утих, постарел сразу на десять лет. Разговор вертелся вокруг одной темы — о Врангеле. Слащов его смертельно ненавидел. Он говорил долго, детально и яростно о каких-то приказах своих и его, ссылался на окружающих, клялся, кричал, грозил, издевался над германским происхождением Врангеля.
Трудно было понять что-нибудь в этом потоке бешенства. Помню только, что мне было его почему-то мучительно жаль».
На этот счёт примечательны воспоминания белого генерала Е.И. Доставалова. По всей видимости, в них он отражал мнение большинства белых офицеров, оказавшихся на чужбине:
«Изгнанием начался третий и последний акт офицерской драмы. Их поношенные офицерские погоны и дырявые мундиры, их раны и ордена, их заслуги перед союзниками в Мировую войну, их галлиполийское сидение и тяжёлые каторжные работы в рудниках, в шахтах, на железных дорогах — заграница не оценила.
За границей ценят доллар и не любят тех, кто садится на шею, кто сбивает заработанную плату. И постепенно, всё больше расходясь с живою Россией, забывая в тяжёлой борьбе свои военные познания, стала опускаться и редеть офицерская масса.
Но это же изгнание многому нас научило. Мы, бывшие русские генералы и офицеры, разбросанные по всему миру (ибо у нас есть единомышленники везде), видели и поняли многое. Мы косили сено во Фракии, мы убирали хлеб в Болгарии, мы строили железные дороги в Сербии, мы копали землю в Польше и Венгрии, работали у фабричных станков в Германии и во Франции. Мы расчищали виноградники, добывали в шахтах уголь, были сапожниками, слесарями, плотниками, портными и повсюду соприкасались с рабочим людом всех стран мира, мы видели одну общую, роднящую их печаль. И везде мы видели одно и то же горе, ту же нужду, те же надежды, ту же отчаянную эксплуатацию труда.
И перед нами постепенно исчезали границы; но у рабочих станков мы не смели говорить о своём прошлом. Тем, кто питался и питается подачками из Парижа, Мюнхена, от Хорти, от католических кругов Франции, от Пилсудского и других — не понять нас.
Ознакомительная версия.