(Мы вам так верили — а вы обманывали нас всю жизнь)
Горели, грели ночь рубиновые звезды. Трубка вспыхивала и гасла. Он прикуривал от звезды и шёл в ночной дозор по кремлёвской стене, запахнув поплотнее шинель и надвинув на лоб фуражку с такой же точно звездой.
Засыпает Москва, Засыпают деревня, Только Сталин не спит, Только Сталин не спит..
Он зорко всматривался в рубежи родной державы, и от взора его орлиного не мог укрыться никто.
Проезжая на трамвае мимо парка "Сокольники", можно было прочесть выведенную вдоль длинного забора фольклорную надпись: "Если б не было жидов, был бы Сталин жив-здоров".
Толпа на Цветном бульваре била чёрного кучерявого человека, который вырывался и кричал, что он не еврей, а армянин.
Я часто думаю о том, какую роль играет в моей жизни боль. Возможно, мои мигрени — стигматы: (безусловная, хотя и незримая реальность). Отец редко не болел. Это были наши самые счастливые минуты.
Суровый и правдивый, мучимый постоянными головными болями, полный инвалид в свои двадцать три года, отец вряд ли был завидным женихом, но мама вышла замуж именно за него — защитника родины, отвергнув первейших красавцев Пензенской улицы.
...И я явственно представил себе, как он, облокотись на высокие подушки и сдвинув колпак настольной лампы, чтобы не мешать соседям, долгими бессонными ночами лежал в этой палате и читал, вдыхая запах лекарств и апельсинов в белой обшарпанной тумбочке.
Смерть и боль — архангелы войны.
На каком-то витке своей фронтовой судьбы мой отец был адъютантом генерала. Рассказывал, как однажды удалось проехать через кордон: надел генеральскую фуражку и висевший в машине китель хозяина. (Часовые отдали честь.) Возможно, он и сам мечтал стать генералом — основания были. Возможно, что теперь, в Царствии Небесном, он — генерал.
"Далеко-далеко, где кочуют туманы..." — пел картонный голос в репродукторе. И это был Котовск — город при пороховом заводе.
Сосны, песок, асфальт. Полигон, игрушечный клоун.
Домино во дворе, наборные ручки финок, трофейный аккордеон.
Дождь.
Трехэтажный дом темно-красного кирпича.
Женщины собирали из-под водостоков мягкую воду для мытья волос.
Плоские дымовые трубы. Ёлка со свечами.
Меховое пальто мамы, обсыпанное снегом. Инвалид-сапожник, пропахший махрой. Луки и стрелы, синие татуировки пацанов. Красные светлячки папирос.
Я и моё тело. Я и моя душа. Я смотрю изнутри себя. Я смотрю внутрь себя.
"Вещество имея матерь, и брение от отца, и праотца персть, и сих сродством на землю весьма зрю: но даждь ми, предстателю мой, и горе воззрети когда к небесной доброте ".
Это были неправдоподобно крупные яблоки на неправдоподобно высоком дереве — и их было невероятно, фантастически много.
"Мы посадим сады, золотые плоды мы подарим отчизне своей", — вырвалось из тех лет.
Мама — глина, и почва — глина, родная земля.
Бытийственность. Я оценил её в Лианозове, где горела печь и дуб заглядывал в окно корявыми ветками.
Помню вокзал и Тамбов — вагоны, базар, карусель, заросшую лопухами Пензенскую улицу и деревянный дом моего деда.
Дед мой Степан Димитриевич Рожков был отчаянным гулякой, неудачливым партийцем и талантливым мастеровым. Он сам заливал зеркала, вытачивал резную мебель. Мне запомнился неистребимый запах махорки в его мастерской.
Дедушка сделал мне настоящую саблю, которой я очень гордился. Когда я вырос, мама подарила её кому-то из детей нашей многочисленной родни.
На столе у деда, невероятно захламлённом железными и медными аксессуарами кустарного его ремесла, стоял бронзовый бюст Ворошилова, на голове которого обыкновенно болталась великоватая для полководца военная дедова фуражка. Рука деда у запястья была грубо зашита рукой военно-полевого фельдшера.
Моя бабушка Марья Ивановна Соковина в детстве пела в церковном хоре. От неё, должно быть, моя мама унаследовала хороший голос. Мама мечтала стать артисткой, но началась война, и она пошла в школу шофёров, где давали рабочий паёк, который спас от голода её младших братьев. Когда братья Рожковы подросли, они все стали шофёрами.
Лианозово было московским поместьем Бенкендорфов. Было у них и ещё одно имение — в Сосновке под Тамбовом, где родились моя мама и бабушка, где прабабка мамина — красавица Мамика — служила экономкой и жила в доме барина. От неё достался маме большой перламутровый с бронзой австрийский крест и литой колокольчик в виде лилии.
В тех местах воевал с крестьянами Григорий Иванович Котовский — герой гражданской войны, бывший до революции разбойником.
Тамбовцы хоронились в лесах. Коммунисты давили их танками, бомбили с самолётов. А потом подвезли дальнобойные пушки и снаряды с ипритом. Противогазов у повстанцев не было. И долго ещё растекался по чащам, цепляясь за ветки, фиолетовый туман — пока не погибли все.
Победителей не судят — некому.
Красные думали: никто и не вспомнит. Над Россиею небо синее. Наша армия в поход далёкий шла. Кони сытые бьют копытами. И некому будет отомстить.
(Вы хотите забыть своё прошлое — а прошлое бросается вам в лицо.)
Помню, как меня поразил термин "классовый отбор учащихся" в архивном документе тамбовского музыкального техникума. Пахнуло отвратительным запахом крови и падали, рвотным, смрадным ветром революции — духом помоек и отхожих мест.
Тамбов душили красные мадьяры — военнопленные царской войны.
Храмы стояли напоминанием о том, зачем человек живёт, удерживая людей от озверения. В этом селе храм переделали в элеватор, а он все равно впечатлял и возвышал душу, и вселял мужество и надежду.
"На ложи моем в нощех исках, егоже возлюби душа моя..."
(Ньютон был прав. И он особенно прав в России.)
— Тухачевский повстанцев танками давил, — задумчиво промолвил отец Александр Мень. — А примкнул бы к тамбовцам — глядишь, жив был бы и по сей день...
Рассказывая мне про учеников моего — девятого — класса, директор, в частности, с опаской предупредил, что среди них есть Котя-коммунист, который ходит в школу с автоматом. Сам я автомата не видел, но Котя этот был и вправду коммунистом и носил в своём обитом жестью "дипломате" рогатку, полевой телефон, гранату (возможно, не настоящую) и подпольную газету "Молния", которой щедро потчевал меня, за неимением других реципиентов.
На моих уроках словесности все дети писали стихи. Котя выдал такое, почти приравнивавшее его к позднему Маяковскому (до раннего ему ещё предстояло дорасти):