На другой день мы все вместе стояли в толпе у Московского вокзала и ждали, когда подадут поезд. Вася волновался, что он не успеет нас посадить, ему надо в военкомат. Он стоял, одетый в старый костюм, и держал в руке мешок из-под Галькиных калош. Мама так и не успела дошить ему «котомочку». Вася сказал: «Все равно, не расстраивайся, я Галин возьму». И взял детский маленький мешок, вышитый Гальки ной рукой, — с желтой грушей, розовой сливой и утенком на одной лапке. Он уложил в него бритву, помазок, два носовых платка, чистые носки и кусок мешковины на портянки. Сверху положил жестяную кружку и ложку с ножом. Да еще Нюра сунула бутерброды с любительской колбасой. С таким хозяйством он пошел на войну.
Эшелон подали. Он состоял из дачных вагонов с короткими скамеечками и легкими полочками из веревок — для вещей. Все кинулись к этим зеленым коротким вагончикам, а Вася наклонился и закрыл нас с Галькой, он боялся, что нас затопчут. Нюра сказала: «Ну вот, теперь не сядем, куда уж». Но мы сели, даже одна лавочка оказалась свободной, рядом поставили два чемодана и два узла, на узлы посадили куклу. Поезд тронулся. На перроне остался Вася с детским мешочком.
Поезд шел, а Нюра все тянулась через окно. Пыталась запомнить, наверное, этот длинный пустой перрон и одиноко идущего отца. Мы в последний раз видели, как он легко и ровно шел, не хромая.
Поезд пошел быстрее, и с потолка стали падать чемоданы, сумки и узлы. Пассажиры, которые назывались теперь не пассажирами, а эвакуированными, ловили свои пожитки, пытались опять водрузить их на веревочные полочки, это не удавалось, и весь проход в вагоне заполнился чемоданами и узлами. Воды не было и уборной тоже. Для нас началась наша новая, «эвакуированная» жизнь.
Ехали долго до Данилова, целых пять суток. Поезд часто останавливался — и на станциях, и просто в поле. Пропускали военные эшелоны. На ночь мама укладывала нас с Галей на узкую полочку — валетом, а сама ложилась на наши узлы между полками. Она поддерживала нас, чтобы мы не свалились, но когда поезд трогался, мы с Галькой каждый раз сваливалисъ на маму, та боялась, что мы покалечимся, и почти не спала. На станциях она бежала, захватив старый кофейник, за водой и все просила соседей: «Гражданочка, будьте любезны, посмотрите за моими детьми. Главное, чтобы они не выходили». Но мы боялись, что мама отстанет от поезда, пробирались через чемоданы к выходу и стояли в тамбуре — ждали. «Ну куда вы вылезли, ну куда, вам велено было сидеть на месте», — каждый раз говорила мама, но мы все равно «вылезали» — страх потери Нюры был выше послушания.
…Мама лежала на траве перед большим домом и не двигалась. Я видела, что она не двигается, и понимала, что самое страшное — случилось, но бежать быстрее к ней никак не могла. Я только кричала: «Мама, не уходи, я здесь, мама!», но никак не могла приблизиться. Я бежала на месте. Это единственный детский сон, который я унесла с собой в свою взрослую жизнь и который пугает меня до сих пор…
В Данилове на маленьком перроне стояли только незнакомые нам люди. Нас никто не встречал, расписания поездов не было, и никто не знал, когда и каким поездом мы приедем. Мама поставила чемоданы, взгромоздила на них узлы, поставила нас с Галей тоже, как ставила чемоданы (мы спали стоя), и сказала: «Все же приехали».
Маленький Данилов принимал первых «вакуированных» и не знал, что это надолго. Самое страшное — отсутствие писем от отца. Мы не знали, где он, не было адреса, куда писать, и мама встречала почтальона далеко за деревней.
Мы живем у Лизаветы, у бабушки. Каждый вечер перед сном Лизавета становится перед образами и начинает тихонько молиться. Она молится за сыновей — Константина и Ивана, за внуков Михаила и Бориса, за мужа дочери Анны — Василия, она молится «за воинов». И так странно, что мой мирный, не умеющий даже ругаться, добрый Вася — теперь называется «воином», он даже курицы не мог зарезать, всегда других просил: «Я, знаете, живых резать не могу». Теперь он воин, а где он воюет — мы не знаем. Потом пришло письмо. Мы читали это письмо все по очереди, начиналось оно так: «Здравствуйте, дорогие жена Нюра и дочери Галя и Таня. Пишет вам ваш папа Доронин Василий Иванович». Здесь мы начинали плакать. Лизавета молча ставила перед нами пирог с картошкой и говорила: «Живой». Словно одно это слово и ее пирог — такое великое благодеяние, что требовать еще чего-то от жизни мы не должны, не имеем права.
Она была права. «Живой» — это чудо, это превыше всего, и если еще ты этого не понял — ты не знаешь ничего, ничего ты в жизни еще не постиг.
Вася был живой — какое же это счастье!
Я соразмеряю свою жизнь сегодня, свое счастье и несчастья сегодняшние с бабушкиной краткой формулой: «живой». Молчаливая, худая Лизавета, с повязкой на глазу, была права.
Как долго мы ждали тогда Васю.
Мама с Галей ушли в Данилов, мама — устраиваться на работу, Галя — в школу. Я осталась с Лизаветой. Лизавета встает, когда на улице еще темно, хозяйство у нее маленькое — один огород, но она привыкла вставать рано. Я лежу на печке вместе с кошкой и тремя котятами. Эта кошка окотилась летом, когда мы спали в холодном чулане, окотилась прямо на сенном матрасе, на котором спали мы: мама, Галя и я. Нюра не отдала котят топить. То, что кошка окотилась рядом с нами, показалось Нюре хорошим знаком. И вот теперь три живых котенка, кошка и я спим на печке и ждем, когда Лизавета принесет от соседей парного молока. Лизавета не спешит. Она зажигает маленькую керосиновую лампу, умывает лицо из рукомойника, похожего на глиняный маленький чайник, и становится на колени перед иконами. Худые ее колени громко стукаются о половицы, я вижу длинные Лизаветины ступни и мелькание белого платка. Лизавета кланяется, крестится тремя пальцами, сложенными в щепотку, и я слышу: «Мать Пресвятая Богородица, помоги детям моим». Так подробно и долго Лизавета говорит только с Богом. Потом она поднимается с колен и уходит за молоком.
Делать мне нечего, читать тоже нечего. В конце деревни — дом из длинных бревен, с широкими окнами. Это деревенская школа. Захожу. Окающая учительница, похожая на простую колхозницу, не удивляется моему приходу и говорит: «Ленинградка к нам пришла, садись вот сюда, в левый ряд, здесь у нас первый класс, а справа, куды ты села, второй». Я быстро пересаживаюсь в левый ряд, десятки глаз смотрят на меня слева и справа, мне неловко, но я сижу. На перемене ребята пели. Усаживались в коридоре на лавочке, и кто-то начинал: «Дедушка ты, дедушка, седая бородушка». И все подхватывали и пели красиво и дружно. Я быстро запомнила их песни, особенно полюбила песню про дедушку и пела вместе со всеми.