Мне не нравились только его, как мне казалось, риторические стихи, такие, как «Канцона», «Рояль»…
Я была в Старосадском, когда к Мандельштаму прибежал Борис Лапин. Он только что летал на самолете и делал мертвую петлю — тогда были такие сеансы над Москвой. Он удивительно точно и интересно описал, как менялось зрительное соотношение между небом, землей и аэропланом, показывал, как надвигалась на него земля. Тут Осип Эмильевич прочел ему свою «Канцону». Но как энергично ни читал он это стихотворение, особенно акцентируя звук «и» в ударном слове «с ростовщическою силой зренья», — на меня оно снова не произвело ожидаемого впечатления. Осип Эмильевич хотел привлечь меня к беседе, я уклонялась, не зная, что сказать, и он заметил с досадой: «Не притворяйтесь дурочкой».
Послеэриванский период Мандельштамов ознаменовался не только рождением стихов, но и новой дружбой («Я дружбой был как выстрелом разбужен»). Еще до того, как я познакомилась с Борисом Сергеевичем Кузиным, Надя мне прожужжала уши об этом замечательном человеке, с которым они встретились в Армении.
Он был зоологом, занимался насекомыми и выезжал в экспедиции в Среднюю Азию. Такие люди в ту пору были редки и воспринимались как экзотика. Он был не дарвинистом, а ламаркистом, и в 1929 году защищал свои позиции на диспуте в Комакадемии. Он стрижется под машинку, «под ноль», рассказывала Надя, носит крахмальный воротничок, он длиннорук, похож на обезьяну, у него чисто московский говор, усвоенный не из литературы, а от няньки.
Вскоре я встретила его у Мандельштамов и разглядела еще несколько штрихов в его облике. На лице его были легкие следы от оспы. Он гордился своим породистым затылком мыслящего мужчины. В этом ему не уступал некий друг, с которым он слушал музыку Баха в консерватории, всегда на одних и тех же местах в девятом ряду партера. У него был еще один друг (или тот самый?), которого мы не видали, привозивший ему из-за границы джазовые пластинки — второй после Баха любимый жанр Кузина в музыке. Он любил стихи Мандельштама, Гумилева, Кузмина и Бунина. Знал иностранные языки, постоянно перечитывал по-немецки Гете. Вращался в профессорской среде и рассказывал анекдоты из быта московских ученых. Сам же служил в Зоологическом музее университета. Он жил с мамой в Замоскворечье на Б. Якиманке. В 1930 году ему было 27 лет.
С Кузиным у Осипа Эмильевича был свой особый разговор. Как-то при мне они под вино рассуждали о композиторах XIX века. Всем досталось. «А Глинка хороший человек?» — испытывал Кузин вкус Мандельштама. «Угу, хороший», — утвердительно кивал головой Осип Эмильевич. Это был диалог хорошо сговорившихся между собой людей.
Но однажды Кузин выразил Мандельштаму свое неудовольствие по поводу стихотворений «Сегодня можно снять декалькомани» и «Еще далеко мне до патриарха». В первом Мандельштам прямо полемизирует с белогвардейцами, а во втором воспевает «страусовые перья арматуры в начале стройки ленинских домов». Видимо, разговор был довольно бурным. Я застала Осипа Эмильевича одного, он бормотал в волнении: «Что это? Социальный заказ с другой стороны? Я вовсе не желаю его выполнять», — и лег на кровать, устремив глаза в потолок.
У Кузина были также претензии к языку Мандельштама в стихотворениях «…о русской поэзии» и «Сохрани мою речь навсегда». По-русски не говорят «на бадье», нужно говорить «в бадье» («Обещаю построить такие дремучие срубы, Чтобы в них татарва опускала князей на бадье»). Кузин подвергал также сомнению уместность слова «початок» («И татарского кумыса твой початок не прокис»), но и этими замечаниями Осип Эмильевич пренебрег.
«Сегодня можно снять декалькомани», очевидно, было написано, когда Мандельштамы жили в начале Б. Полянки (против часов) в комнате Цезаря Рысса. Я радовалась, что они в Замоскворечье, но Осип Эмильевич не разделял моего умиления переулками из Островского. Зато «река-Москва в четырехтрубном дыме» явно увидена с Болотной набережной и Бабьегородской плотины — места, которые нужно было проходить, направляясь к Кузину на Якиманку — мимо фабрики «Красный Октябрь».
Евгений Яковлевич, Кузин и я составляли основное ядро домашнего кружка Мандельштамов. Старые друзья тоже появлялись, чаще всего В. Н. Яхонтов с одной из двух своих жен или с обеими вместе и еще А. И. Моргулис без жены. Эпизодически приходили писатели — уже известные и молодые. Среди молодежи был переводчик Богаевский. Как-то он принес весть о высылке знакомого. «В Москве остались одни сдержанные люди», – присовокупил он.
В пряный весенний день пришла ко мне Надя и позвонила по телефону Моргулису: «Я не могу, мне хочется кому-нибудь назначить свидание». Легкость ее тона сразу подействовала на меня, как шампанское. Телефонные дурачества кончились тем, что Моргулис пришел ко мне на Щипок, чтобы идти с ней же «на свидание под часами». Что это был за веселый человек, и какой искрящийся дуэт они устроили! У Моргулиса был длинный еврейский нос и немного выпуклые, меняющие цвет и все-таки непроницаемые глаза. Делая зачем-то мягкие легкие реверансы, он болтал, рассказывал о невероятных приключениях в обществе «деятелей литературы». Он умел быть необходимым всяким людям, и как-то Осип Эмильевич заметил: «Это уже не приспособляемость, а мимикрия какая-то».
Надя весело рассказывала, как Моргулис ворует книги, но Мандельштамы его не боятся. «У вас — никогда», — заверял он их.
В это лето (1931) Моргулис не только сам устроился в газету «За коммунистическое просвещение», но и притащил туда Надю. Эта работа, в сущности, очень ей подходила. Годом ранее в поисках заработка она завязала связи с какой-то редакцией. Я ходила туда вместе с ней и видела, как сотрудницы слушали ее, развесив уши. Они заказали ей статью о детской литературе, и она написала хлесткий критический разбор книжек Корнея Чуковского. Она утверждала, что это эпигонские стихи, и демонстрировала литературные источники, из которых он, по ее мнению, заимствовал ритм, рифмы и интонацию «Крокодила». Статья была выслушана с почтительным восторгом, однако напечатана не была. В «ЗКП» Надя почувствовала себя очень уверенно и приговаривала: «Я делаю то, что раньше делали сенаторы».
По поводу службы Моргулиса и Нади в «ЗКП» Мандельштам, как известно, сочинил много шуточных «моргулет». Я помню две первые, из которых напечатана только одна:
Ах, старика Моргулиса глаза
Преследуют мое воображение.
С ужасом я читаю в них
«За Коммунистическое просвещение».
Ах, старика Моргулиса глаза
Не соответствуют своему назначению.
Выгонят, выгонят его из «За
Коммунистическое просвещение».
Когда Надя легла в больницу, Осипа Эмильевича часто навещал Яхонтов. Это было на Покровке в убогой, «плюшевой» и пыльной обстановке мещанской комнаты. Той самой комнаты, из которой Надя выживала какого-то заскочившего к ним газетчика спокойным предупреждением: «Сюда не садитесь – ножка сломана» или «Осторожно: здесь натекло» и т.п. Это она умела делать виртуозно.