Главным занятием Осипа Эмильевича было беганье к телефону. Если кто-нибудь заставал его в этот момент в коридоре, он, закончив разговор, важно удалялся в комнату с поднятой головой. Мама говорила, что в этой его манере сквозила ущемленная гордость. Она чувствовала, что он большой поэт, не имеющий признания. Когда же папа прочел стихотворения Мандельштама, он согласился, что стихи талантливые, но совершенно несовременные. Античность — это, конечно, красиво, но разве это нужно сейчас молодежи? Бодрость вселять он не может.
Мама читала Блока. У меня было «Возмездие» в издании «Алконост». Поэма была близка маме описанием семейной трагедии, в которой она находила сходство с историей моей сестры. Вся соответствующая глава была исчеркана маминым карандашом. Этот пропитанный слезами и вздохами экземпляр взял в руки Осип Эмильевич. Полистал, полистал, отошел и стал что-то быстро писать на полях. Потом гордым жестом подал мне книгу, говоря:
— Вот, можете ее продать. Любой букинист даст… 50 рублей!
Книга пропала во время войны, и я не могу воспроизвести текстуально ядовитые заметки Мандельштама, подписанные и датированные. Передам только суть, насколько я помню.
В «Предисловии», где Блок перечисляет разнородные события, из которых образовался «единый музыкальный напор» эпохи, он называет такое: «В Киеве произошло убийство Андрея Ющинского, и возник вопрос об употреблении евреями христианской крови». Эта оскорбительно-«объективная» фраза возмутила Мандельштама. Он подчеркнул ее, сделал на полях отсылку к следующей странице: «Наконец, осенью в Киеве был убит Столыпин, что знаменовало окончательный переход управления страной из рук полудворянских, получиновничьих в руки департамента полиции» — и дал свой комментарий к обеим фразам, пародийно начиная его словами: «И возник вопрос…» С таким же зачином было написано замечание к некоторым стихотворным строкам поэмы Блока. Полемика была сильной и политически острой, и я не перестаю оплакивать пропажу этой книги.
Той же осенью 1931-го у брата Осипа Эмильевича, Александра, родился сын. Вскоре Мандельштам любовно называл его своим наследником.
Роды были тяжелыми, длились 72 часа, и все это время Осип Эмильевич просидел вместе с обоими братьями в вестибюле роддома, или все три брата бродили вокруг здания.
Он прибежал к нам весь взъерошенный. Роженице нужна была консультация профессора-специалиста. Мандельштам просил меня, чтобы я позвонила отцу в больницу, но это было невозможно, был час операций. Наконец, когда отец пришел из больницы, я предупредила Осипа Эмильевича, что нужно подождать, пока он придет в себя и пообедает — тогда я попрошу его позвонить коллеге по «консультации профессоров Кремлевской больницы», где мой отец работал по совместительству. Мандельштам в нетерпении ходил быстрыми шагами по коридору и подстерегал папу. Наконец не выдержал, схватил телефонную трубку. «Говорят из квартиры профессора Герштейна», – начал он. Устроив сам себе рекомендацию, Мандельштам договорился с профессором – и повез его к своей невестке.
В ДОМЕ ГЕРЦЕНАМандельштамы получили комнату в писательском жилом флигеле Дома Герцена на Тверском бульваре.
Комната была небольшая, продолговатая, на низком первом этаже. Не помню, где была кухня, подозреваю, что ее и вовсе не было.
Смешно и подумать, чтобы Мандельштамы смогли меблировать свою комнату. Два пружинных матраца да маленький кухонный столик, который им пожертвовала одна пожилая дама — новая знакомая «с мятущейся душою» (так острила Надя), заслушивавшаяся речами Мандельштама.
Я с ним была у нее в гостях, где наблюдала еще одну манеру говорить Осипа Эмильевича. Это не та взволнованная речь, когда, возбужденный мимолетной эмоцией, Осип Эмильевич не мог от нее освободиться, пока не отработает в блестящей словесной импровизации. На следующий день, правда, задетый какой-нибудь репликой собеседника, он доказывал нечто прямо противоположное вчерашнему, и с той же неотразимой убедительностью. Запомнить и воспроизвести такую речь, мне кажется, невозможно, потому что это — поток мыслей, тут же на глазах у слушателя преобразующийся в слова. Нет, «в гостях» манера была другая. Он говорил о музыке, о литературе на слушателя, с определенной целью — заинтересовать, понравиться и… поужинать.
Пока мы собирались к даме-меценатке, Осип Эмильевич был собран и спокоен, но все-таки из артистизма снял воротничок и галстук, чтобы подчеркнуть, как мне показалось, контраст между своей крайней бедностью и крайней же изысканностью своих речей. За столом он разливался соловьем, отвечая на вопрос хозяйки о Шопене. Но далее она из разговора выбыла: такие речи Мандельштам произносил без участия собеседника. Это были блестящие монологи.
Меня он пригласил с собой, потому что в этот период очень плохо переносил одиночество, а на улице предпочитал появляться с сопровождающим.
Надя работала в редакции «ЗКП», и он просто метался в утренние часы. Однажды он пришел ко мне в редакцию «Крестьянской газеты», где я тогда работала, робко, как проситель, приоткрыл дверь и поманил меня пальцем. Я вышла в коридор, и он стал умолять меня, чтобы я бросила работу и пошла с ним гулять. Он боялся идти один, не мог и оставаться в комнате, а Надю не смел тревожить, хотя ее редакция была еще ближе от Дома Герцена, чем моя.
В те дни, когда работа у нас начиналась не с самого утра, я перед работой часто заезжала к Мандельштаму. Иногда мы выходили в скверик Дома Герцена, иногда сидели на скамейке Тверского бульвара.
В это время в другом, лучшем флигеле Дома Герцена жили жена и маленький сын Пастернака. Это был период известной семейной драмы Бориса Леонидовича, когда он расходился с Евгенией Владимировной, чтобы жениться на Зинаиде Николаевне Нейгауз. Я не раз видела, как из писательской столовой с суетливой озабоченностью выходил Пастернак, обе руки у него были заняты полными судками — он нес обед своей оставленной семье. При встречах с друзьями он ставил кастрюльки куда-нибудь на приступок и долго, почти со слезами рассказывал о своих семейных делах. Иногда его собеседниками оказывались не друзья, а просто знакомые. Потом его стенания и откровенности передавались из уст в уста. Как известно, эта глава биографии Пастернака была отражена в новой книге его стихов «Второе рождение».
Мы сидели с Осипом Эмильевичем на скамейке Тверского бульвара и обсуждали этот сборник. Конечно, говорил один Мандельштам, но это не был монолог. Это — диалог с молчащим собеседником. Нужно было только давать ему легонькие толчки, и беседа польется: он говорит, бросая прерывистые фразы, а вы сидите рядом и только присутствуете при том, как рождается мысль.