— Всем выходить! Вещи оставить в вагоне! Живо!
Мы выскочили наружу. Я бросил последний взгляд на г-жу Шехтер. Сынишка держал ее за руку.
Перед нами было это пламя. В воздухе — этот смрад горящей плоти. Должно быть, уже наступила полночь. Мы прибыли. В Биркенау.
Дорогие нам предметы, которые мы до сих пор везли с собой, остались в вагоне, а вместе с ними, наконец, и наши иллюзии.
Через каждые два метра стояли эсэсовцы с направленными на нас автоматами. Держась за руки, мы следовали за толпой.
Навстречу нам вышел унтер-офицер СС с дубинкой в руках и приказал:
— Мужчины налево! Женщины направо!
Четыре слова, произнесенные спокойно, безразлично, равнодушно. Четыре простых, коротких слова. И однако, именно в этот момент я навсегда расстался с мамой. Я еще не успел ни о чем подумать, но уже почувствовал, что отец сжимает мне руку: мы с тобой остаемся одни. Еще мгновение я видел, как мать и сестры идут направо. Циппора держала маму за руку. Я видел, как они уходили: мама гладила светлые волосы сестренки, словно защищая ее, а я, я продолжал шагать вместе с отцом, вместе с другими мужчинами. И я даже не подозревал, что в этом месте, в эту минуту навсегда прощаюсь с мамой и Циппорой. Я продолжал шагать. Отец держал меня за руку.
Позади меня упал старик. Стоявший рядом эсэсовец уже убирал револьвер в кобуру.
Я судорожно вцепился в руку отца. У меня была одна мысль: не потерять его. Не остаться одному.
Эсэсовские офицеры скомандовали:
— Построиться по пять.
Общая неразбериха. Главное было обязательно остаться вместе.
— Эй, парнишка, сколько тебе лет?
Ко мне обращался один из заключенных. Я не видел его лица, но голос был усталый и раздраженный.
— Почти пятнадцать.
— Нет, восемнадцать.
— Да нет же, — возразил я, — пятнадцать.
— Вот идиот! Слушай, что я говорю.
Потом он задал тот же вопрос отцу, который ответил:
— Пятьдесят.
Заключенный еще больше разозлился:
— Нет, не пятьдесят. Сорок. Слышите? Восемнадцать и сорок.
Он скрылся в ночном мраке. Вместо него, ругаясь, появился другой:
— Какого черта вы сюда притащились, сукины дети? Ну, зачем?
Кто-то осмелился ответить:
— А вы как думаете? Мы что, для собственного удовольствия приехали? Может, мы просились сюда?
Еще чуть-чуть, и арестант убил бы нашего товарища.
— Заткнись, скотина, а то задушу на месте! Лучше бы вы удавились у себя дома, чем ехать сюда. Вы что же, не знали, что вас ждет здесь, в Освенциме? Вы не знали? В сорок четвертом?
Нет, мы не знали. Никто нам ничего не говорил. Он не верил своим ушам. Его голос звучал всё более злобно.
— Видите там трубу? Видите? А пламя видите? (Да, мы видели пламя.) Так вот туда-то вас и поведут. Там-то и есть ваша могила. Вы всё еще не поняли? Вы ничего не понимаете, сукины дети? Вас сожгут! Сожгут дотла! От вас останется только пепел!
Его ярость переходила в истерику. Словно окаменев, мы не шевелились. Может, всё это только кошмарный сон? Немыслимый бред?
Вокруг себя я слышал ропот:
— Надо что-то делать. Нельзя, чтобы нас просто убили, нельзя идти, как скотина на убой. Мы должны сопротивляться!
Среди нас было несколько крепких ребят. У них оставались при себе ножи, и они уговаривали своих товарищей напасть на вооруженную охрану. Один парень говорил:
— Пусть мир узнает об Освенциме. Пусть узнают о нем те, кто еще может его избежать…
Но старики умоляли своих детей не делать глупостей:
— Нельзя терять надежду, даже когда меч уже занесен над твоей головой, — так рассуждали наши мудрецы.
Волна протеста улеглась. Мы продолжали двигаться по направлению к плацу. Там стоял среди других офицеров знаменитый доктор Менгеле (типичный офицер СС, с жестоким, довольно умным лицом и моноклем в глазу), держа в руке дирижерскую палочку. Палочка непрерывно указывала то вправо, то влево.
Я был уже напротив него.
— Сколько тебе лет? — спросил он тоном, которому, вероятно, хотел придать отеческие интонации.
— Восемнадцать, — мой голос дрожал.
— Здоров?
— Да.
— Профессия?
Сказать, что я студент?
— Крестьянин, — услышал я собственный голос.
Этот разговор длился всего несколько секунд. А мне он показался вечностью.
Дирижерская палочка указала влево. Я сделал полшага вперед. Я хотел сперва узнать, куда направят отца. Если он пойдет направо, я последую за ним.
Палочка снова качнулась влево. У меня словно гора с плеч упала.
Мы еще не знали, что лучше — налево или направо, какая дорога ведет в тюрьму, а какая — в крематорий. И все-таки я радовался: ведь я был вместе с отцом. Наша колонна продолжала медленно двигаться.
Подошел еще один заключенный:
— Довольны?
— Да, — ответил ему кто-то.
— Несчастные, вы же идете в крематорий.
Казалось, он говорил правду. Недалеко от нас из какого-то рва поднималось пламя, гигантские языки пламени. Там что-то жгли. К яме подъехал грузовик и вывалил в нее свой груз — это были маленькие дети. Младенцы! Да, я это видел, собственными глазами… Детей, объятых пламенем. (Стоит ли удивляться, что после этого я потерял сон?)
Вот, значит, куда мы шли. Дальше виднелся другой ров, побольше — для взрослых.
Я щипал себя за щеки. Жив ли я еще? Может, я сплю? Я не мог поверить своим глазам. Как это может быть, что сжигают людей, детей и мир молчит? Нет, это невозможно. Это кошмарный сон. Сейчас я внезапно проснусь с колотящимся сердцем и снова увижу комнату своего детства, свои книги…
Голос отца прервал мои мысли:
— Какая жалость… Как жаль, что ты не пошел с мамой… Я видел много мальчиков твоего возраста, которые ушли с матерями.
Его голос был бесконечно печален. Я понял, что он не хотел увидеть то, что со мной сделают. Он не хотел видеть, как горит его единственный сын.
Мой лоб покрылся холодным потом, но я сказал ему, что не верю, будто в наше время сжигают людей, — человечество ни за что бы этого не допустило…
— Человечество? Человечество нами не интересуется. Сегодня всё позволено. Всё возможно, даже печи крематориев… — Его голос прервался.
— Папа, — сказал я, — если это так, я не хочу больше ждать. Я брошусь на колючую проволоку под током. Это лучше, чем медленная смерть в огне.
Он не ответил. Он плакал. Его тело сотрясала дрожь. Плакали все вокруг. Кто-то начал читать Каддиш — молитву по умершим. Я не знаю, случалось ли прежде в истории еврейского народа, чтобы живые читали заупокойные молитвы по самим себе.
— Йитгаддал вейиткаддаш шмей рабба… — Да возвеличится и освятится Его Имя… — шептал отец.