без повода. Но он был задирой, и никто не любил его. К тому же он был ярым сторонником итальянского диктатора Муссолини (довольно естественно, принимая во внимание его грубость). Нам никогда не позволялось забывать о «славной» победе его страны над бедной и отсталой Абиссинией.
Маленькие зубцы на большом колесе! Но эти малые зубцы обеспечивают вращение колеса. Отдельные хулиганы, каждый из которых сам по себе ничего не представляет, сбившись вместе на исторической сцене, вообразили, что сама судьба наделила их властью изменить мир. Для них то был звездный час. Такова сила массовой истерии, которая быстро охватила многих, прежде миролюбивых граждан, которые стали маршировать повсюду и вести себя как маленькие диктаторы.
Один из наших австрийских друзей в Телеаджене, довольно симпатичный, первый раз приехав туда, тоже схватил лихорадку заносчивости. С той поры любой нормальный разговор с ним стал невозможным; все его разглагольствования представляли собой непрерывный поток хвастовства: «Мы Немцы!», и казалось, вот-вот начнется поход, чтобы покорить всех людей и их собак.
Я думаю, главной слабостью этого человека было то, что у него просто не хватало чувства юмора. Я никогда не встречал хулигана, обладавшего чувством юмора. Я не имею в виду, что они не могут смеяться над людьми; это они делают довольно охотно. Дело в том, что они не умеют смеяться вместе с другими. Конечно, было очень заметно отсутствие юмора среди тех, кто поддался болезни нацизма.
Я порой удивляюсь тому, насколько существенную роль отсутствие чувства юмора играет в законах развития тирании. Кажется, что первыми к тирании приходят хулиганы — садисты, люди умственно неполноценные, мстительные и преступные. Потом, по мере распространения духа высокомерия, в этот поток вливаются люди с добрыми намерениями, но почти лишенные чувства юмора. Наконец в этот поток вливаются люди с благими намерениями, но глупые. В этот момент всякому человеку с нормальной системой ценностей остается только спасаться бегством, уходить в подполье либо хранить полное молчание перед лицом повального сумасшествия. Либо — он может смеяться.
Однажды вечером, в Германии, известный актер-комик вышел на сцену перед большой аудиторией. Щелкнув каблуками, он высоко над головой вскинул правую руку. Несколько человек в зале вскочили на ноги и ответили нацистским приветствием.
— Вчера моя собака подпрыгнула вот настолько, — сказал комик.
Этот человек знал о вероятных последствиях смелого жеста, но его чувство юмора перед лицом вероятной опасности обнажало тот неукротимый человеческий дух, перед которым в конце концов должна была спасовать тирания.
Летом 1936 года по пути в Америку мы проезжали через Германию. Незнакомца, занимавшего вместе с Бобом купе в поезде, на германской границе арестовало гестапо. Возможно, он был евреем или, может быть, как тысячи других, просто пытался бежать от деспотизма. Хотя в то время мы были еще детьми, мы догадывались о вероятном исходе этого ареста: тюрьма, а потом — смерть.
В Румынии у меня одно время была гувернантка, которая, как и наш друг в Телеаджене, являлась австрийской нацисткой. Так же как и он, она была полностью лишена чувства юмора. В отсутствие наших родителей мисс Анни постоянно убеждала нас в том, что Япония ни в коем случае не проиграет войну против Америки, поскольку она никогда не терпела ни одного поражения за всю свою историю. А немецкому народу, тем более в союзе с японцами и итальянцами, самой судьбой уготовано управлять всем миром. И нас нисколько не удивило, когда стало известно, что мисс Анни одержима клептоманией.
Однако когда бы мы ни проезжали через Германию, все люди, которые нам встречались, оказывались исключительно добрыми и гостеприимными, всегда готовыми оказать посильное содействие. Неужели и эти люди были нацистами? Некоторые, я думаю, были; в конце концов самый отъявленный хулиган все же дитя Бога и не может не отражать в какой-то степени Божью Добродетель. Я думаю, что большинство из них были просто нормальными, хорошими людьми, которых увлекло половодье национальной трагедии. Мы, думается, любили их даже больше за их печальную участь. Какая страна могла бы честно сказать: «Наш народ никогда не падет столь низко»?
Меня глубоко волновало положение Европы. «Почему, — размышлял я, — люди не могут научиться жить в гармонии друг с другом? Что такое есть в человеческой натуре, что побуждает искать и даже почти требовать трагедии?»
Возможно, мои мрачные размышления усугублялись собственным несчастьем. Однажды я стоял на балконе нашей сельской школы. Мистер Гемпшир застал меня там в слезах.
— Что с тобой? — ласково спросил он.
— Я тоскую по дому! — всхлипнул я.
Он был так добр, что в тот же день написал письмо моим родителям. Вскоре было решено, что мне следует возвратиться домой.
Во время моего пребывания в Швейцарии моего отца перевели в Бухарест. Наше новое жилище находилось на окраине города, на улице Капитана Димитриади, № 10. Здесь я получил полугодовую передышку от формального обучения. В то время моей домашней наставницей была мисс Анни.
Всю зиму 1936—37 гг. мое здоровье продолжало внушать опасения. Временами боль усиливалась, но еще четче я помню слезы в глазах матери, которая, любя меня, страдала вместе со мной.
Порой, когда я чувствовал себя сносно, я играл в футбол с соседскими детьми на заброшенном поле. С нами играл мальчик из трущобы за бульваром Буштени. Его родители были так бедны, что в зимнее время не могли позволить себе купить оконные стекла и поэтому оконные проемы заделывали газетами. Я очень сочувствовал ему, часто приводил к нам в дом и давал ему вволю забавляться моими игрушками. Я был его другом. И он, как я думал, тоже был моим другом.
Однажды он и несколько соседских мальчиков преподали мне суровый урок. Прикинувшись товарищами, они позвали меня во двор соседнего дома. За мной тихо закрылась калитка; кто-то запер ее. Потом, к моему удивлению, они прислонили меня к забору и начали бить ногами по футбольному мячу, стараясь попасть в меня. Очевидно, они тренировали мужество для атаки.
Я спокойно стоял и ждал, когда мяч подлетал слишком близко ко мне, отбивал его, демонстрируя свою полную невозмутимость. Прошло несколько минут. Наконец ребятам разонравилось это послеобеденное развлечение. Калитка была открыта, и мне позволили покинуть двор невредимым.
Хотя мне и не причинили физической боли, мне казалось, что мое сердце разорвется. Вернувшись домой, я неутешно плакал. «Почему, — спрашивал я маму сквозь слезы, — мой «лучший» друг и другие хорошие товарищи так растоптали мою любовь к ним?» Для меня слабым утешением была мысль о том, что военная истерия к тому времени сделала Румынию подозрительной ко всем иностранцам.