И в другой раз, возвращаясь к годам Карлсшуле: «…Восемь лет боролся мой поэтический энтузиазм с военным порядком…»
Восемь лет боролся… Слово «борьба» на первый взгляд кажется здесь неуместным: что может мальчик, юноша против отлаженной системы муштры, запретов и доносов?
Его глубоко уязвляют оскорбительные физические наказания, которым за малейшую провинность подвергаются воспитанники в «просвещенном» герцогском «питомнике». Герцог собственноручно карал оплеухой за незастегнутую пуговицу, за покупку в городе любого пустяка, за растрепанные или плохо напудренные волосы (пудрить голову обязаны были, впрочем, только воспитанники-дворяне, но говорят, что Карл Евгений так ненавидел рыжие волосы, что приказал пудриться и Шиллеру). Знаком особого герцогского расположения был милостивый щелчок по носу.
21 ноября 1773 года в академический журнал внесена запись: «Ученик Шиллер наказан 12 ударами ивовых розог за то, что взял в долг у своего товарища булку».
23 декабря — новая запись: «…Наказан за то, что попросил приготовить ему чашку кофе».
Мать Шиллера — Елизавета Доротея, урожденная Кодвейс.
Отец — Иоганн Каспар Шиллер.
Герцог Карл Евгений Вюртембергский.
Дисциплинарные наказания в немецкой армии XVIII века
Прямой и открытый, он становится замкнутым, молчаливым, как бы оробевшим.
Как нелепо выглядит он, узкогрудый, вытянувшийся не по годам, в своем мундире из грубого солдатского сукна! Белые рейтузы подчеркивают худобу длинных ног; букли у висков еще более удлиняют бледное остроносое веснушчатое лицо с воспаленными веками. От барабанного боя, от криков команды часто болит голова, а вид надо иметь бравый и шагать на прусский манер, высоко вскидывая ноги.
И все же годы, проведенные Шиллером в Карлсшуле, можно по праву назвать годами борьбы.
Она не велась и не могла вестись в открытую. Шиллер жил по тем же правилам, что и другие: посещал лекции и молитвы, топал на учениях, произносил риторические хвалебные речи в честь герцога и почтительно подносил по приказу академического начальства поздравительные стихи герцогской любовнице в день ее рождения, который торжественно отмечался в академии.
Следы этого существования Шиллера в Карлсшуле сохранились в академических журналах, ежедневных рапортах надзирателей и характеристиках.
Вот уцелевший образец подобного сочинения:
«Относительно успехов Шиллер не уступает Ховену… Он живого и веселого характера, не лишен воображения и ума; скромен, застенчив, погружен в себя и постоянно читает стихи. Его успехи в науках отчасти замедляются его болезненным состоянием; он уважает начальников, услужлив, признателен и прилежен, хороший христианин, любит поэзию и хотя не совсем доволен собою, зато не жалуется на свою судьбу, занимается теологией, но вообще дурно пользуется своими дарованиями».
Что еще, кроме набора этих довольно благонамеренных и противоречивых оценок, мог написать одноклассник и сверстник Шиллера, не желавший чернить его в глазах начальства?
Но, кроме этой внешней, автоматической жизни, каждый шаг которой регламентирован казарменным режимом академии, у Фридриха Шиллера была в тс годы и другая, внутренняя жизнь, тщательно охраняемая от взоров надзирателей.
Душой этой тайной, доверенной только нескольким близким друзьям жизни Шиллера была поэзия. Содержанием этой поэзии — бунт.
Навсегда останется для Шиллера поэзия средством защитить свою духовную свободу, отстоять свой внутренний мир от посягательств деспотизма.
Первые годы, проведенные Шиллером в Карлсшуле, — время первой страстной влюбленности в поэзию. В ней он видит теперь свое призвание. И если есть занятие, которое меньше всего на свете интересует четырнадцатилетнего Фридриха, то это самая схоластическая из наук — юриспруденция, ей-то он и обязан посвятить себя, согласно распоряжению герцога Карла.
Стать герцогским крючкотвором? Чернильной душой, которая сутяжничает ради интересов Карла Евгения, прикрывая кривду цитатами из римского кодекса «Corpus juris»? Нет, такая перспектива ничуть не привлекает Шиллера.
«Большую часть нашего времени и все наши интересы, — вспоминает друг Шиллера Вильгельм Ховен, — поглощали поэтические опыты. Шиллер пробовал свои силы в области лирики и драмы, я — в жанре песни, баллады и романса. В результате мы так отстали в учении, что не могло быть и речи о том, чтобы наверстать упущенное…»
Дерзким пренебрежением к уставу Карловой школы были эти юношеские занятия поэзией, мечты посвятить себя отечественной литературе.
Как и большинство феодальных властителей того времени, герцог Вюртембергский глубоко презирал родной язык и все, что на нем писалось. Он был вполне согласен с Фридрихом II, изрекшим однажды, что «немецкий язык годится только для солдат и публичных девок». Картавя и сюсюкая, этот прославленный в буржуазной историографии прусский король кропал убогие французские стишки, которые потешали его корреспондента — великого Вольтера.
Мешать немецкую речь французскими выражениями, нелепо коверкать на французский манер немецкие слова считалось, вслед за Берлином, признаком хорошего тона в аристократических салонах Штутгарта и Людвигсбурга. Тратя безумные деньги на иностранных актеров, на постановки итальянских опер и французских трагедий, Карл Евгений, подобно прусскому Фридриху, с невежественным высокомерием отворачивался от национальной драматургии, театра и поэзии.
Но, кроме низкопоклонства и невежества, было здесь и другое: ненависть, страх перед своим народом.
Как ни мало интересовались отечественной музой немецкие короли, мелкопоместные герцоги, курфюрсты, князья и прочая и прочая, они знали все же достаточно, чтобы понимать: с начала семидесятых годов, все усиливаясь, в немецкой литературе звучит голос протеста против феодально-абсолютистских порядков. Слово «поэт» все чаще ассоциируется со словом «вольнодумец».
И допустить, чтобы поэты-критиканы созревали в стенах основанного им учебного заведения? Подданные, а не поэты, солдаты, а не вольнодумцы — вот кто нужен герцогу Карлу!
«Удивительной прихотью природы был я обречен стать на моей родине поэтом. Склонность к поэзии оскорбляла законы заведения, в котором я воспитывался, и противоречила планам его основателя… Но страсть к поэзии пламенна и сильна, как первая любовь. То, что должно было ее задушить, разжигало ее!» — вспоминает Шиллер.
Ни страх перед гневом герцога, ни карцер, ни палка надзирателя не могли выбить из мальчика любви к поэзии и мечты посвятить ей жизнь.