Хаживая и на медведей — можно было бы продолжить, — но это уже во взрослой жизни. Чучело громадного медведя, встречавшее гостей в передней петербургской квартиры Некрасова, — предмет его охотничьей гордости и свидетельство его боевой отваги. В стихах «Весело бить вас, медведи почтенные» Некрасов, как бы отдавая уважительное должное калибру зверя (все же — «почтенные»), в то же время говорит так, как будто счет идет на зайцев или куропаток. Но действительно: «Я был на охоте четыре дня, — сообщает он брату Федору, — убил медведицу и двух медведей, в коих до 40 пудов весу». «Я слыхал, — пишет он о другой охоте своему приятелю и врачевателю, знаменитому доктору Боткину, — что в Медицинской академии нет медведя. Третьего дня я убил трех медведей, они у меня в сарае. Я готов одного любого подарить академии, если ей нужно... не возьмете ли на себя, глубокоуважаемый Сергей Петрович, уведомить академию...» Правда и то, что стрелком он был отличным: по цели, и влет, и с коня.
Точный взгляд охотника никогда не изменит ему — единственному в этом роде редактору-издателю — и в выборе литературных целей. Ведь это Некрасов — редактор и издатель, «вывел в люди» чуть не всю русскую литературу второй половины века: нашел и сразу напечатал Льва Толстого, открыл и представил Белинскому как «нового Гоголя» Федора Достоевского, обнаружил и вызвал из долгого забытья Федора Тютчева. А Чернышевский и Добролюбов? А Фет? А почти вся демократическая проза? И здесь же молодой Случевский... В пору последней болезни Некрасова соредактор его по «Отечественным запискам» Салтыков (Щедрин) напишет: «Без него мы все — мат».
Охотничья двужильная выносливость в полной мере проявится и в литературном труде Некрасова, чуть ли не единственном в своем роде в нашей словесности по характеру (романы и повести, статьи и очерки, стихотворения и поэмы, драмы и водевили) и по объему. Плюс работа редактора. «Господи, сколько я работал, — вспомнит он потом. — Уму непостижимо, — сколько я работал: полагаю, не преувеличу, если скажу, что в несколько лет исполнил до двухсот печатных листов журнальной работы».
Охота в семье отца была охота барская: в лучшие времена, и с обильной обслугой, и с многочисленной — десятки собак — псарней. И позднейшая, уже в пору богатства, ярославская охота Некрасова — это не орловская охота Тургенева, например; не только похаживанье с ружьишком «по болотинам вдвоем», но часто именно барские выезды. Актер и писатель Иван Горбунов, знаменитый своими устными рассказами, вспоминал о гощении у Некрасова: «Охотились мы по обеим сторонам и оставляли дом иногда дней на десять, переночевывая в разных селах и деревнях. Кроме весьма удобного, приспособленного к охоте тарантаса, с нами шла верховая арабская лошадь.
Приезд наш в какую-либо деревню для ночлега для мужиков был праздник. В избе толпа. Кто разбирает вещи, кто любуется ружьями, а кто, по бывшим примерам, ждет угощения». В новгородской же губернии позднее для охоты будут содержаться, без права чьего бы то ни было захода, сотни гектаров угодий. В этом смысле привычки и потребности, заложенные в детстве, сохранятся на всю жизнь.
В пятнадцать лет я был вполне воспитан,
Как требовал отцовский идеал:
Рука тверда, глаз верен, дух испытан,
Но грамоте весьма нетвердо знал.
Недавно в ярославском архиве обнаружено прошение от 1834 года октября 3 дня, подписанное: «Прошение сие набело переписывал со слов просителя из дворян недоросль Николай Некрасов». А вот и «проситель из дворян»: «К сему прошению майор Алексей Сергеев сын Некрасов руку приложил».
В качестве отцовского секретаря и началась «литературная» деятельность Некрасова, автора (или соавтора) исковых и тому подобных бумаг. В сущности, по воле отца она продолжится и в Петербурге, когда лишенный отцовской помощи сын, чтобы не умереть с голода, будет писать и переписывать чужие прошения — жанр, в котором он сызмальства крепко набил руку: ведь отец сутяжничал много, умело и разнообразно.
Впрочем, первые опыты показывают, что к 12—13 годам будущий поэт все-таки весьма твердо знал грамоте (ошибок немного) и был неплохим каллиграфом.
В самом же широком смысле «грамота» связана с матерью. Впрочем, видимо, и грамота как таковая. И грамота как первые литературные впечатления. И может быть, главная грамота — души и сердца.
Милая, добрая и довольно образованная южанка выглядела инородно в крепостной северной деревне. Потому же к ней обращалось все, что было там доброго или требовало помощи и защиты. Иной раз, как вспоминает старая крестьянка, когда барин собирался бить дворового и тот, видимо, бросался ему в ноги, «она бросалась ему на шею, и барин отступался». Есть и другие добрые воспоминания и свидетельства.
И все же о матери поэта мы почти ничего не знаем. Она остается одним из самых загадочных образов, связанных с русской литературой. Не сохранилось никаких изображений (если они вообще были), никаких вещей, никаких письменных документальных материалов. За исключением одного автографа — ревизской сказки на единственную ее еще с Украины вывезенную крепостную — Катерину. Стихи поэта такую таинственность не рассеивают. Даже там, где речь идет о том, что выглядит как биографические реалии. Появляется соблазн: прямо увидеть в том образе матери, который есть в поэзии Некрасова, «отражение» образа его матери. Следует учесть, однако, когда мы говорим о роли матери в жизни поэта и образе матери в его творчестве, что все дело не столько в ней, сколько в нем.
Часто и привычно вслед за Аполлоном Григорьевым повторяется: «Пушкин — наше все». Но было в этом «всем» Пушкина одно исключение. Оно-то и стало «всем» для Некрасова. Мать! У Некрасова это действительно такое «все», что свело к себе личное и народное, национальное и всемирное, человеческое и Божеское. Речь не только об образе матери, а об идее материнства.
Так, скажем, в поэме «Кому на Руси жить хорошо» (сошлюсь на хрестоматийный пример главы «Крестьянка») ничего не понять, если не увидеть не только образ матери-крестьянки, но — материнства как чувства всеохватного, всепроникающего, людского и природного.
Потому-то, например, глава о смерти мальчика Демушки начата своеобразной интродукцией — картиной природы: мать-птица рыдает по своим сгоревшим птенцам — детям. Потому-то следующая глава о материнском самоотвержении названа «Волчица»: в беспощадных картинах образы матери-волчицы и матери-человека, оставаясь реальнейшими сами по себе, просвечивают друг друга и сливаются в некий символ. Потому-то сама крестьянка в тоске и душевном смятении обращается к образу своей покойной матери и в молитве призывает главную на всей Руси заступницу, «матерь Божию». А в минуту высшего напряжения духовных и физических сил сама разрешается от бремени, давая новую жизнь.