Но теперь появляется «магнит попритягательнее». И не один. Во-первых, в бруклинском «Бродвей-тиэтр» в «Джентльмене из Миссисипи» заглавную роль играет «сам» Дуглас Фэрбенкс. Фэрбенксом, а также Максом Линдером можно полюбоваться и в кинематографе. Кроме того, в Нью-Йорке в это время гастролируют такие театральные гранды, как дублинский «Эбби-тиэтр», лондонский театр Гаррика, МХАТ — лучшие сценические площадки мира. Во-вторых, хватает развлечений и помимо театра и кинематографа: бокс, борьба, велогонки в Гарден, хоккейные матчи. Достать билеты на спортивные соревнования бывает посложнее, чем в театр, но постоять в очереди есть ради чего. Но и на спорте свет клином не сошелся: есть ведь еще пикники, концерты, дансинги, молодежные клубы, имеются отличные мюзик-холлы вроде «Уэбстер-холла» или «Аркадии» на Брайтон-Бич и в Кони-Айленд. Хочешь — пьешь дешевое итальянское вино, а хочешь — танцуешь тустеп. А не желаешь танцевать, можешь в пивной «Олд Трайенгл Хофбрау» бренчать на пианино (что Миллер и делает) и распевать с друзьями любовные песни вроде «И кто ж ее теперь целует?» или «С тобой увижусь в царстве грез» с духоподъемным, многократно повторяемым припевом «Так будь же ты весел и бодр!».
Этот припев Миллер возьмет на вооружение, он и впредь, даже в самые тяжелые времена, будет, несмотря на все неурядицы и лишения, «весел и бодр». В школьные же годы он не только весел и бодр, но и неуправляем. На успеваемости, правда, его проказы не отражаются. И в начальной, и в средней школе «Маккэддин-холл», находившейся неподалеку от дома номер один, в эмигрантском районе, учится смышленый, быстро соображающий Миллер отменно, едва ли не лучше всех в классе, где абсолютное большинство учеников — евреи и итальянцы. А вот ведет себя, прямо скажем, не безупречно, впитывает как губка и хорошее, и плохое. «Я был похож на дрессированную маленькую обезьянку, с одинаковой легкостью барабанившую как катехизис, так и отборную брань», — будет вспоминать он в «Плексусе», во второй части своей трилогии «Роза распятая»[9]. Валяет дурака, хулиганит, хамит учителям, считает (и будет считать впредь), что ему «все позволено». Учителю французского заявил, например, что тот — клоун, дома же под угрозой скорой и неминуемой расправы отговорился: учитель, дескать, его неправильно понял, он имел в виду, что сам хочет стать клоуном.
Клички «клоун» заслуживали, в сущности, почти все учителя, преподававшие в «Маккэддин-холл». Педагогический состав школы представлял собой эдакую кунсткамеру.
Математик — а в прошлом морской офицер — доктор Мерчисон прослыл ходячим памятником дисциплины. «И не вздумайте спрашивать „почему“!» — кричал он, когда кто-то в классе осмеливался задать ему вопрос. Другой математик, угрюмый мистер Макдональд, наоборот, любил, когда ученик демонстрировал непонимание. Когда как-то раз на вопрос учителя: «Ну, Генри, теперь ты понял?» — Миллер с присущей ему дерзостью чистосердечно ответил: «Нет, сэр», Макдональд, к вящему удивлению класса, принялся пытливого ученика расхваливать: «Этот мальчик тянется к знаниям, у него хватает мужества признаться в том, чего он не понимает».
Полную противоположность друг другу являли собой и латинисты. Один, Хэпгуд, обожал Вергилия и к ученикам, если только они силились вспомнить хотя бы строчку римского поэта, никаких претензий не имел. «Часто, выслушав наш ужасающий перевод, — вспоминает Миллер в первой части трилогии, „Сексусе“, — он выхватывал книжку из рук и начинал читать вслух на латыни, и читал так, словно каждая фраза имела для него какое-то значение». Второй латинист, Грант, не случайно носивший кличку Бульдог, всякую минуту выходил из себя, стервенел, наливался кровью — однако был отходчив. В следующую минуту лицо его расплывалось в улыбке, он благосклонно кивал, слушая, как склоняются hie, haec, hoc[10], мог даже отпустить рискованную шутку.
Школьный пастор «излучал волну безличной, предписанной ему любви, походившей на разбавленное водой молоко». А историк Док Пейн, для которого история была нагромождением дат, имен, мест сражений, стоял у доски спиной к классу и вдумчиво рисовал разноцветными мелками позиции противостоящих армий: в обратной связи с учениками он не нуждался ни в малейшей степени, на его уроках можно было кричать, драться, заниматься своим делом. Некоторый риск, впрочем, имелся: отъявленный тиран и садист, болван в придачу директор школы Пейсли, которого Миллер назовет «бездушной тварью с холодной кровью и каменным сердцем», любил и умел застать учеников врасплох: подкрадется к двери в класс, потихоньку ее откроет — и лютым зверем набросится на нарушителей дисциплины…
Не любят Миллера не только учителя, но и соученики: репутация у него неважная — всезнайка, зануда, хвастун, самодур (уже тогда), вечно лезет на рожон. Таким Миллер запомнился и самому себе. «Я отличался изрядным высокомерием и самонадеянностью, — напишет он в „Книгах в моей жизни“. — У меня были повадки интеллектуального сноба». А вот в школьных обществах, таких как «Глубокомыслящие» («Deep Thinkers») или «Общество Ксеркса», «интеллектуальный сноб» зарекомендовал себя неплохо: вдумчив, законопослушен, исполнителен — в клубной жизни материнская выучка себя показывает. Да и идеология «Глубокомыслящих» — «Всё тлен и суета» — вполне соответствует его тогдашнему — да и всегдашнему — умонастроению.
Средняя школа закончена, и Миллер на распутье: идти работать или учиться? Как говорится, «оба хуже»: ничего для себя ни приятного, ни полезного что в учебе, что в работе он не видит. Впрочем, без знаний еще прожить можно, а вот без долларов — вряд ли. Он, впрочем, знаниями не пренебрегает, запросы у сына портного нешуточные: если уж идти учиться, то в Йель, в крайнем случае, — в Корнелл, где стипендию получить легче. Денег на престижные университеты Лиги плюща у родителей нет, и кончается все довольно заурядным бруклинским Сити-колледжем, в котором Генри проучится всего-то два месяца, больше не выдержит. И пойдет работать — но не к отцу, открывшему в 1908 году собственную пошивочную мастерскую, а в цементную компанию «Атлас Портленд» на Манхэттене за 25 долларов в месяц — целое состояние! С утра до вечера будет сидеть в конторе в нарукавниках, скрипеть пером, писать столбиком цифры, считать на счетах — и клясть судьбу.
«Атлас Портленд» плох всем, но самообразованию контора не препятствует, времени на чтение хоть отбавляй. В это время юный клерк читает главным образом журналы: немецкий иллюстрированный еженедельник «Симплициссимус», а также популярные в Америке тех лет «Литтл ревью» и «Дайел» («Циферблат»). Хватает времени не только на чтение, но и на общение. С вспыльчивым южанином из Виргинии Тальяферро, который стыдился своей итальянской фамилии и переиначил ее на англосаксонскую — Толливер. И с антиподом Тальяферро, спокойным, уравновешенным, даже степенным Гарольдом Стритом, с которым вместе ездил в пригород Нью-Йорка под названием Ямайка и у которого учился «избегать страданий и горестей». Предается не слишком легкомысленным подростковым забавам: играет в шахматы, пинг-понг, рисует. Потом вспомнит: «С маниакальной страстью плодил акварельные рисунки». Когда начнет писать, будет повторять вслед за Германом Гессе: «Как писатель я добился бы в литературе гораздо меньшего, если бы не рисовал». Впрочем, в те годы клерк цементной компании Генри Миллер больше думает не о карандашах и красках, а о своем теле. Закаливается: ранним утром, до работы, ездит на велосипеде в Кони-Айленд и обратно, бегает, совершает длинные прогулки — как правило, в одиночестве.