Так что Дорогавцеву, а вовсе не какому-то Боберову я, единственному, получается, должен. Воспользовался его интеллектуальной собственностью… Не знаю, как отдать. Ничего, кроме вышеприведенного эпиграфа, от него у меня не осталось. Вот вспоминаю. Ищу книжечки Дорогавцева-Шекспира… и не нахожу.
Впрочем, я давно уже ничего не могу найти…
Я не живу ни с кем, но и со мной никто не живет. Ни кот, ни собачка. Я же всегда в дороге…
Когда я (в годы знакомства с Дорогавцевым) поселился в этом замечательном доме, от предыдущего хозяина мне остались в наследство холодильник «ЗИС» и некрасивое растение алоэ – два предмета, которыми он не хотел уродовать свой новый быт. «ЗИС» был того же возраста, что и дом, и он так же исправно работал, как тогда. Он жил и у меня несколько лет, так же ничего не требуя. Однажды он ни с того ни с сего затрясся в агонии и затих. Никогда в жизни не видел я, чтобы техническое существо так по-живому умерло. Кто-то мне помог выволочь его труп на площадку. Через день от него остался только остов. Он был обглодан соседями на детали. Значит, у кого-то он продолжал работать.
Надежные, однако, бывали вещи в эпоху, когда всего было по одному наименованию, без возможности выбора!
С алоэ вышло еще грустнее. Он (оно) мог ждать меня целый месяц без воды. Он не успевал погибнуть ровно тогда, когда я успевал его полить. Однажды, когда я вернулся, то застал в квартире распахнутую форточку, а его замерзшим. Только один нижний крошечный листик подавал признаки жизни. Я отпилил мертвый ствол, закрыл предательскую форточку, полил такыр в горшке… и он благодарно ожил! Он так радовался жизни, как и я ему! Мы снова были вместе.
И вовсе не было это некрасивое растение – я его любил.
Но и еще раз я вернулся домой – в квартире был настоящий мороз, как в блокаду. От порыва ветра распахнулось целиком окно. В кране сталактитом замерзла вода. Алоэ был совсем, навсегда уже мертв.
Недавно у меня за окном появилось самосевное деревце. Я так обрадовался, будто алоэ меня простил, будто душа его переселилась ко мне, но, на всякий случай, за окно.
Когда ты обнаружишь, что у тебя в буфете уже не осталось ни одной серебряной ложки, то задумаешься, не в силах оскорбить никого подозрением, то есть подозревая всех. Потому что обидно. Ты с детства помнил каждую ложечку наизусть, то есть назубок. Назубок ты ее помнил – ее и дарили «на зубок». Как же забыть! На ней было выгравировано «27 IX 1902» – на зубок отцу, она досталась мне, я хотел передать ее сыну, и вот ее нет… Во что она превратилась? В лом серебра, на вес, хорошо, если на бутылку хватило. А чем она была? Фамильной ценностью. Вор ворует не вещь – он ворует ценность, превращая ее в стоимость. Куда девается разница? И какой Маркс ее учтет… Что уж тут говорить об интеллектуальной собственности! Почему с моей полки исчезают только книги, которые дороги лично мне, а более ценные продолжают пылиться? Кому мог понадобиться Дорогавцев?!
Наверное, эти люди любили меня, кто у меня это с… украл, не напрашиваясь или не надеясь на взаимность. Зачем им иначе вещь, одному мне дорогая?
19 августа 2005, Сиверская
А. Битов
«Prologue [80]
Я посетил твою могилу – но там тесно; les morts m’en distrai<en>t [81] – теперь иду на поклонение в Ц.<арское> С.<ело> и в Баб<олово>.
Ц.<арское> С.<ело>!.. (Gray) les jeux du Lycée, nos lecons… Delvig et Kuchel<becker>, la poésie [82] – Баб<олово>».
С этого бы следовало начинать А. Боберову его список…
Поскольку я привел здесь послание А. Боберова лишь в «личной», содержательной его части, опустив обширный комментарий, оправдывающий, с его точки зрения, вмешательство в пушкинский текст (не говоря о пушкинистике), то свой комментарий я решил построить на основе цитат из комментария А. Боберова. Пусть он будет, раз уж он так настаивает, теперь Р. Робберов. Чтобы получилось подобие диалога.
Битов. Пушкинское хозяйство было очень упорядоченным. Он хранил в памяти все слова, которые употребил. Он возвращался неоднократно и к замыслу, и к неоконченному тексту. Мог и дописать. Мог и воспользоваться, вставив в надлежащий контекст (так было со стихами импровизатора в «Египетских ночах» или с заброшенным «Вадимом» во вступлении к «Медному всаднику»).
Так и «Prologue» нависает предшественником всего цикла, а осуществляется лишь в его конце.
Робберов. Дата «Пролога» слишком размыта, чтобы я мог пристегнуть его к циклу, хотя я читал у М. Алексеева, что он ведет напрямую к «Кладбищу».
Б. Не так уж и размыта. Раскройте «Летопись жизни и творчества»…
Р. Они слишком не подробны.
Б. Достаточно подробны (снимает с полки IV том «Летописи»). Раскройте 1836 год, кажется, апрель…
Р. Ух ты! Никогда не видел такого… Правда, апрель. Дата с 17 по 27… (читает): «Во время одной из прогулок по городу Пушкин посещает могилу Дельвига на Волковом кладбище и, вероятно, в те же дни делает запись об этом» – «Пролог». Да, если в апреле 1836-го, то можно было бы начать и с этой записи… но слишком тогда всё уж закольцовано в его судьбе. Вы же сами были против такой предопределенности, когда сочиняли свое «Предположение жить». Кстати, если цикл «Пасхальный», когда была в 1836-м Пасха?
Б. Не помню. Ранняя была Пасха. Да вы перелистните назад…
Р. (окончательно не выпуская «Летопись» из рук).О, Господи! «Март, 29. В 8 часов утра, во время пасхальной заутрени, после длительной и тяжелой болезни скончалась Н.О. Пушкина». Так это же его мама!
Б. И Пушкин всю ночь просидел у ее постели.
Р. «Март. 26…29. Уже с 26 марта стало ясно, что жить Н.О. Пушкиной остается считаные часы… Видимо, с утра 27 марта Пушкин, оставив все дела, почти безотлучно находился возле матери». Черт! Почему у меня не было этой книги! «Грустен и весел, вхожу я, ваятель, в твою мастерскую…» 25 марта. Какая сила предчувствия!
Б. Тут вы правы: у Пушкина всё начинается раньше, чем происходит.
Весело мне. Но меж тем, в толпе молчаливых кумиров —
Грустен гуляю: со мной доброго Дельвига нет…
Р. Значит, это еще и до «Пролога»! Значит, я зря не включил «Художнику» в «Страстной цикл». А ведь так хотел…
Б. Что бы вы тогда делали, так уверенно ставя под номером I «Напрасно я бегу к сионским высотам…», переставили бы его под номер V?
Р. Нумера V не отдам!!! Ну, поставил бы «Напрасно…» после «Пиндемонти», как недописанное, к которому он собирался вернуться.